Авиация СГВ

Главная страница сайта Регистрация Вход

Список всех тем Правила форума Поиск

  • Страница 1 из 1
  • 1
Модератор форума: Томик, Viktor7, Назаров  
Авиация СГВ » ВОЕННОПЛЕННЫЕ - ШТАЛАГИ, ОФЛАГИ, КОНЦЛАГЕРЯ » ЛИТЕРАТУРА О ПЛЕНЕ И ПОСЛЕ ПЛЕНА » В ПЛЕНУ ( ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ НИКОЛАЯ ИППОЛИТОВИЧА ОБРЫНЬБА) (Из воспоминаний Обрыньба Н.И.)
В ПЛЕНУ ( ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ НИКОЛАЯ ИППОЛИТОВИЧА ОБРЫНЬБА)
pashkovДата: Пятница, 20 Ноября 2015, 16.40.27 | Сообщение # 1
Группа: Поиск
Сообщений: 420
Статус: Отсутствует
В ПЛЕНУ ( ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ НИКОЛАЯ ИППОЛИТОВИЧА ОБРЫНЬБА)

В квадратных касках, с засученными рукавами, с автоматами в руках немцы идут цепью от деревни, давая очереди, и то там, то там вылезают из своих схоронок наши солдаты. Лешка падает на меня:
- Они совсем близко!
Прячем винтовки под солому, и уже над нами звучит:
- Русь! Лёс, лёс!
Немцы смеются и отправляют нас к группе наших солдат, стоящей поодаль с двумя конвоирами.
Мы стояли перед избой, в которую вводили по три-четыре человека, затем, выпустив, вводили новую партию военнопленных. В избе обыскивали, нет ли оружия и какие документы у кого.
Я вошел в избу. На полу лежала свежая желтая солома, одно из окон завешено одеялом, в комнате находилось человек пять немцев, с ними молодой младший лейтенант. Нас заставили снять и положить на стол вещмешки, противогазы и стали деятельно их потрошить. Один из солдат нашел в моем мешке кусочек сала, весь вывалявшийся в крошках, но отобрал, так же и кусок сахара, оставшийся от энзе. Просматривая санитарную сумку, немцы ничего не взяли, но, найдя банку меда с наклейкой от лекарства, долго крутили в руках, нюхали, затем, решив, что это тоже лекарство, бросили в сумку обратно. Один немец уже снимал с моих брюк ремешок с кавказскими бляшками, подарок моего шурина, и прилаживал поясок к себе, повторяя: "Сувенир, сувенир, гут..." Я понял, что они забирают все, что им кажется пригодным, и меня поразила мелочность: как солдат может брать у солдата кусок сахара, шматочек сала, чистый сложенный носовой платок.
Но вот, рыжий с веснушками фельдфебель вытащил из моего противогаза альбом с фронтовыми рисунками, повторяя "кунстмалер, кунстмалер", и начал его просматривать. Все побросали мешки и тоже заглядывают, тычут пальцами, весело ржут. Лейтенант забрал альбом, просмотрел и спросил по своему вопроснику:
- Откуда?
Я ответил:
- Москау, кунстмалер Академи.
Тут его осеняет идея. Раскрыв альбом на чистом листе, он тычет пальцем, показывая на себя, и повторяет:
- Цайхнэн, цайхнэн портрет.
Я вынул карандаш и начал набрасывать его портрет. Немцы и наши пленные с напряжением застыли, смотрят. Через пять минут все узнают лейтенанта и галдят: "Гут! Прима!.." Вырываю лист с наброском и отдаю лейтенанту. Он задумчиво смотрит, прячет в карман.
...Четырнадцатый день плена. Холм-Жирковский. После десятидневного пребывания за проволокой, где накапливали пленных из числа трехсот пятидесяти тысяч, окруженных немцами под Вязьмой в октябре сорок первого, нас погнали по шоссе на запад. В течение этих десяти дней нам не давали воды, пищи, мы находились под открытым небом. В тот год снег упал в начале октября, стояла холодная, промозглая погода. Здесь мы впервые увидели, как здоровые мужчины умирают от голода.
Движемся уже четвертый день по Варшавскому шоссе в направлении Смоленска, с передышками в специально устроенных загонах, огороженных колючей проволокой и вышками с пулеметчиками, которые всю ночь освещают нас ракетами. Рядом с нами тянется колонна раненых пленных - на телегах, двуколках и пешком. Хвост колонны, перебрасываясь с бугра на бугор, уходит за горизонт. На местах наших стоянок и на протяжении всего нашего пути остаются лежать тысячи умирающих от голода и холода, еще живых добивают автоматчики, упавшего толкнет конвоир ногой и в не успевшего подняться стреляет из автомата. Я с ужасом наблюдал, как доводили здоровых людей до состояния полного бессилия и смерти. Каждый раз перед этапом выстраивались с двух сторон конвоиры с палками, звучала команда:
- Все бегом! Толпа бежала, и в это время на нас обрушивались удары.
Прогон в один-два километра, и раздавалось:
- Стой!
Задыхающиеся, разгоряченные, обливаясь потом, мы останавливались, и нас в таком состоянии держали на холодном, пронизывающем ветру по часу, под дождем и снегом. Эти упражнения повторялись несколько раз, в итоге на этап выходили самые выносливые, многие наши товарищи оставались лежать, звучали одиночные сухие выстрелы, это добивали тех, кто не смог подняться.
Иногда нас сгоняли на обочину дороги, это делалось с целью разминирования дороги; легкие мины взрывались, но для противотанковых нашего веса было недостаточно, и когда по таким образом разминированной дороге пускали немецкий транспорт, он часто взрывался.
Колонна остановилась, только что взорвалась немецкая машина, я достал блокнот и стал делать наброски. Внезапно ко мне подскакал кавалерист и замахнулся плеткой, к счастью, его отозвал проезжавший в открытой машине полковник. Подозвав к себе, спросил, что я делаю? Ответил, что я художник, рисую. Он посмотрел наброски и сказал:
- Нельзя. Мертвых немецких солдат рисовать не надо.
Я метнулся в толпу пленных, шедших по минированной обочине, там не будут искать.
...Талый снег и бледный закат, высокая насыпь, на ней чернеют люди, строящие мост, мост вырисовывается своими ребрами, как скелет огромной рыбы, мы пришли в Ярцево, колонна пленных втягивается в проволочные заграждения, на территорию бывшего кирпичного завода, разделенную на отсеки, с вышками на тонких ногах, на каждой вышке пулеметчик, вышки напоминают пауков.
Всю дорогу я нес на плече сумку с бинтами, ватой, марганцем. Я и двое моих товарищей, Саша Лапшин и Алексей Августович, студенты Московского художественного института, - санитары. Нам пришла мысль просить, чтобы нас направили в госпиталь для раненых пленных. Выйдя из колонны, объяснили часовому свою просьбу, тот окликнул полицейского и послал за врачом. Мы стояли и ждали, мимо нас тянулся поток обессиленных людей, шли, стараясь удержать расползающиеся ноги. Наконец пришел врач, тоже из военнопленных, на наше предложение он сказал, что у него не то что санитаров - врачей больше, чем надо. Но вдруг, что-то вспомнив, предложил нам барак тяжелораненых. Мы с радостью согласились.
Полицейский повел нас через несколько огороженных проволокой зон к деревянному сараю. На дворе уже совсем стемнело.
Открыл нам здоровенный парень, он здесь состоял санитаром. Пропустив внутрь, сразу захлопнул дверь. В темноте мы ничего не различали, но в нос ударил смрадный запах гниющих тел. Мы прижались к дощатой стене, щели ее пропускали воздух и неясный свет. Санитар осматривал нас с нескрываемой враждебностью, я не мог понять его недовольства, наконец он произнес:
- Спать здесь негде. Врачи сюда не заходят. А это все - смертники.
Потрясенные его жестокой откровенностью, он даже не понизил голоса, мы молчали.
- Они все равно обречены, - начал он снова. - Что же вы здесь делать будете?
Тут я решительно заявил:
- Делать будем все, чтобы облегчить людям их страдания, и вообще все, что в наших силах. Ночевать будем здесь, а завтра приступим к работе.
Нары были в три яруса. Вдоль всего сарая тянулся проход шириной семьдесят-восемьдесят сантиметров. Люди лежали пoкотом, плотно прижавшись друг к другу, стараясь согреться. Кто-то тронул меня за рукав, я услышал стон:
- Доктор, доктор, спаси меня, я жить хочу, у меня дом з садочком и детки, их трое, доктор, отрежь мне руку, она горит, только чтоб жить...
Ком подступил к горлу, но, пересилив себя, как мог твердо, ответил:
- Завтра буду смотреть всех и тебе помогу. А сейчас темно.
У меня не хватило мужества сознаться, что я не врач, чтобы не разочаровывать этих обреченных, не лишать их веры. Мои товарищи стояли, не проронив ни слова, раздираемые жалостью и чувством бессилия перед этими страданиями.
"Санитар" полез на свои нары в другом отсеке барака, а мы забрались вниз, под нары, в какую-то яму, еле поместившись в небольшом углублении, и кое-как улеглись.
Душно, но остроту запахов мы уже перестали ощущать, усталость брала свое. Закрыл глаза, и тут же замелькала мокрая, скользкая дорога и трупы, трупы, трупы... Неподвижно мы лежим в яме среди страдающих, бредящих, умирающих, несмотря на весь ужас, показалось даже уютно тут, мы согрелись, и постепенно нас охватывает дремота. Вдруг теплая жидкость полилась сверху, у меня сразу промокла нога. Сначала я не понял, что это такое, но Сашка сказал:
- Я совсем мокрый, раненые мочатся на нас.
Утро наступило серое, промозглое. Когда мы вылезли из своего убежища, уже все знали, что пришли врачи. Немцы не давали раненым воды, утром доставалось им по кружке чая или кофе - бурды коричневого цвета. Мне же для работы нужна кипяченая вода.
Чтобы достать воды, пришлось пробраться на лагерную кухню, она располагалась в большом сарае, топили здесь по-черному, дрова раскладывают под висящими котлами, их штук двадцать. Сюда привозили трупы лошадей, собранные на дорогах, разрубали и бросали огромные куски в котлы с водой, затем мясо вынимали и резали на кусочки. Меня поразило, что лошадей привозили на двуколках, запряженных людьми. Все вокруг было в дыму и копоти, густой серый дым с розовым отливом, пронизанный искрами, клубился над висящими котлами, снизу их лизали красные языки пламени, метались темные землистые фигуры со спущенными на уши пилотками, обдирая подвешенные туши лошадей, тень гигантская от чьей-то фигуры, причудливо колеблясь в клубах дыма и пара, подымалась и, изламываясь, уходила под крышу огромного сарая, все это напоминало Дантовы описания ада; страшнее всего, что я не слышал звуков голосов, все были как бы немы.
С большим трудом раздобыл бутылку кипяченой воды и приступил к работа. Большинство раненых было с первой перевязкой, сделанной на поле боя, забинтованная рана обматывалась сверху обмотками. Когда снимаешь повязку, делается дурно от запаха. Саша и Алексей сразу выбыли из строя, пришлось их уложить в коридоре возле стены. Перевязки, которые я делал раненым, получались хорошо, я очищал рану марганцем и забинтовывал, вид свежего бинта вселял в раненых надежду на выздоровление. Когда я разыскал своего земляка "з садочком", он был уже мертв, видимо, у него была гангрена.
Здесь были собраны тяжелораненые, мне пришлось даже произвести операцию, отрезать ножом остатки перебитой руки. Мой пациент потерял сознание, я дал ему понюхать нашатырный спирт и продолжал работу. Когда он увидел свою искалеченную руку забинтованной белоснежным бинтом, на его серых губах промелькнул отблеск улыбки или мне это почудилось, так как перед глазами у меня все поплыло, почувствовал тошноту... Когда я очнулся, кто-то сунул мне в губы цигарку с махоркой, последняя считалась самой большой ценностью, так что это было выражением высшей признательности моих пациентов. И опять перевязки: то головы, то живота, то мошонки - ох, какое это неудобное место для перевязки. Алексей и Саша раздавали пищу раненым, отстранив санитара, который безжалостно обкрадывал раненых.
На дворе шел снег с дождем, прибывали все новые и новые колонны военнопленных. Группа вновь прибывших ринулась в наш сарай, стучали, требуя открыть и пустить их внутрь. Я знал, что, стоит только одному из них начать отрывать доску, чтобы пробраться в барак, - сарай разрушат и растащат на костры. Представив эту картину, надел сумку с красным крестом и вышел, загородив собою дверь. Толпа измученных людей недобро зашумела, стала напирать. Неожиданно один бросился на меня:
- Пусти в сарай!
Я ударил его ногой в живот, он сразу осел и заплакал. Мне стало стыдно и горько. Обвел взглядом синеватые от холода лица, смотрящие на меня темными глазницами, и сказал:
- Здесь тяжелораненые бойцы. Места нет даже для нас, санитаров. Мы их перевязали, но, если их сейчас не поберечь, все погибнут.
Серая масса заколебалась, но тут кто-то в толпе крикнул:
- Чего вы их, сук, слушаете?! Бей их, гадов!
За секунду в сознании пронеслось, что призыв бить во множественном числе, когда я стою против них один, - страшный и несправедливый; этим множественным числом они уже как бы оправдывали себя, но хотели они растерзать и бить не одного санитара, защищающего раненых, - убивая меня, они будут убивать какую-то темную силу, убивающую их самих. И я закричал. Нельзя было показать слабость. В крике обрушив на них энергию обвинения в жестокости к раненым, искалеченным - чтобы не было у них оправдания.
Толпа отошла. А меня начала сотрясать дрожь от пережитого.
Больше к бараку никто не подходил, но мы дежурили всю ночь.
На третий день мои запасы медикаментов кончились, чувствовал я себя плохо, от усталости, от моральных страданий; мне казалось, что я сам начинаю разлагаться, как мои раненые. У меня была заветная баночка меда с сотами и пчелами, которую я держал на такой случай, который был со мной сейчас. Я решил разделить мед на троих, но к нам подошел санитар и предложил обменять у поваров мед на конину.
После переговоров через проволоку, условились об обмене с одним поваром, тоже пленным, он уже вдоволь наелся конины и ему хотелось чего-нибудь вкусного. Отдали мед, а мне нужно прийти ночью, когда будет готова конина, и забрать заднюю ногу как плату за мед, который к тому времени уже успеет съесть повар. Повар - здоровенный чернобровый шахтер из Донбасса, звали его Антон, говорил он на смешанном украинско-русском языке, так свойственном рабочим юга Украины, - сказал:
- Не бойсь, отдам тоби ногу, тильки приходи. И на воротах не попадись полицаю.
Я должен пролезть под проволоку забора, отделяющего наш сарай от кухонного двора, перебежать незамеченным двор и прошмыгнуть в дверь кухни мимо полицая.
Антон сказал, что котел его второй по центру зала. И, действительно, я нашел его.
- Ну от, бачитэ, и найшов, а, мабудь, боявся. А мед твой на дело пошел, у меня товарыщ хворый, от ёму и надо с чаем меду. Ногу свою забирай.
Он вытянул из котла здоровенную ногу, от которой шел пар и взять ее сразу было невозможно. Дав протряхнуть, взял ее под руку, а сверху накрылся Тониным красным одеяльцем, которое уже столько раз меня выручало. Не успел, пробравшись к выходной двери, переступить порог, как меня окликнул полицейский:
- Что несешь?! - и схватил за одеяло.
Не раздумывая, я инстинктивно рванулся и, напрягая все силы, крутнул за угол кухни. Полицай поскользнулся, упал, оторвав конец одеяла, раздался крик: "Держи! Держи!.." Еще нажим, мимо фонаря, и здесь уже ждал Саша, подняв проволоку. Застрочил пулемет вдоль ограждения, но меня уже втянули в сарай, закрыли дверь и подперли палкой. Слышался топот полицаев, ругань, они так злились, как будто их ограбили, и трудно даже представить, что ждало бы нас завтра на плацу, если бы поймали меня.
Но сейчас делается уютно и весело, ощущая в темноте теплые куски мяса. Делим на четыре части конину, а затем общипываем масластую ногу. Скоро остаются только чистые кости, все разделено, и всего так мало. Отдаем одну часть Морскому санитару (так его прозвали в бараке за тельняшку), он доволен, уверяет, что с ним не пропадешь. Даем рядом лежащим по кусочку. Все рады, и спокойно, медленно-медленно, отщипывая по волоконцу, жуем, и у каждого проносится воспоминание чего-то приятного... Вдруг спохватываюсь, что можем сразу все съесть, шепчу:
- Хлопцы, хватит! Все прячь, еще пригодится.
Сашка прячет свою долю в чугунок, который хранит в вещмешке, я заворачиваю в полотенце. Лешка, хоть и самый худой, но мучительнее всех соглашается отложить трапезу.
Засыпаем в своем вонючем углу, слышен бред раненых, то вдруг кто-то встанет и идет к двери, его нужно выпустить и стеречь дверь, чтобы никто не вошел. Но вот все успокаивается и накатывает сон, где-то проносится крик полицая, и я натягиваю повыше прозрачное, оборванное Тонино одеяльце.
Тоненькие полоски хмурого рассвета уже стали просовываться в щели сарая, меня толкал в бок Сашка; заметив, что я проснулся, стал шептать, что надо уходить, пользы больным мы принести больше не можем, а сами пропадем. В это время кто-то повелительно застучал в дверь. Я полез через Лешку, который, ничего не понимая со сна, изо всех сил стал отбиваться. Наконец добрался до двери, открыл. Передо мной стоял врач, направивший нас сюда. Он был удивлен нашей встрече, и мы оба обрадовались. Врачу удалось достать у немецкого начальника разрешение отобрать часть раненых, могущих идти своим ходом вместе с колонной пленных в Смоленск. Нас он тут же решил забрать как санитаров, сопровождающих раненых.
Тяжело вспоминать, как трудно было произвести отбор, каждый понимал, что оставаться в этом сарае - верная смерть, тянулись к нам руки, раненые уверяли, что чувствуют себя хорошо, старались изобразить бравое, даже веселое выражение лица - но я-то помнил, какие делал перевязки живота, раздробленных рук и ног, и понимал, каких нечеловеческих сил стоили им эти улыбки, а на этапе, при первом же падении и после толчка сапогом конвоира, если он не встанет, его тут же прикончат, и у тебя перевернется сердце - ты его отобрал идти, и сколько ни будешь убеждать себя, что все равно ему суждено было умереть, это не принесет облегчения.
Было холодно, моросил дождь со снегом, превращая дорогу в желтоватую кашицу, выстроенная колонна двинулась на Смоленск, перед моим мысленным взором разворачивались картины пережитого: вот я чищу раны, бинтую, вправляю кости, искаженные от боли лица... Лагерная кухня... Всплывает сцена расправы: кричит фельдфебель, что русские - свиньи, а они, немцы, - великая нация; неподвижно лежит распластанное тело, на голове и ногах его сидят два озверелых полицая, а третий бьет по этому содрогающемуся телу, фельдфебель отсчитывает удары. Когда я впервые услышал эти удары, я подумал, что выбивают матрасы; увидев своими глазами, от чего происходят эти звуки, каждый раз испытывал тошноту и сердцебиение - до того омерзительно было зрелище побоев; уж лучше смерть. Да, смерть все время за плечами...
Наша колонна растягивается, люди идут, обнявшись, поддерживая обессиливших, пошатываясь, мимо проносятся на восток серые крытые и открытые машины, полные гогочущих при виде нас людей, целящихся в нас объективами фотоаппаратов, людей, зараженных коричневой чумой.
Да, идет война, не только физическое уничтожение грозит нам, фашизм старается уничтожить наше достоинство, веру во все лучшее, прекрасное.
Трудно будет выжить в этом аду, но во сто крат труднее остаться человеком.
Проходящая мимо машина обдает нас холодной грязью, забрызгав белые бинты раненых, послышался смех немцев, звуки губной гармошки...
Нас погрузили в Смоленске. Гнали к вагонам прикладами, толкая в спины. Толпа напирает, надо удержаться на двух наклонных досках, люди спотыкаются, падают, срываясь. Крики немцев: "Шнэль! Шнэль!", ругань полицаев. Мы с Алексеем и Сашей влезаем среди первых десятков, и нам удается занять выгодное место в углу. Но пленных все набивают и набивают в вагон. Мы смогли сесть, поджав под себя ноги, другим приходится стоять. Последними вгоняют девушек-санитарок, человек двадцать, они могут только стоять у двери. Наконец завизжала дверь, лязгнул засов. Но поезд продолжает стоять. Все почему-то говорят вполголоса; после этапа и пересыльных лагерей люди измучены, лица заросли щетиной, пилотки опущены на уши; ватовки и шинели без ремней, у многих ремни отобрали при обыске; вещмешки и противогазные сумки полупустые, немцы позабирали все вещи; только спереди у каждого прицеплен котелок как главное орудие и смысл существования. Возле меня опускается на колени обессиливший пожилой человек, он в очках, но одно стекло разбито, и он странно перекашивает голову, пытаясь всмотреться одним близоруким глазом, а второй прикрывает; он не говорит, у него распухли губы, сквозь них слышно лишь шипящее хрипение: "Пиить..." Но у большинства нет воды, а у кого и есть, припрятана, ее держит каждый для себя, когда он будет так же хрипеть, в надежде смочить губы и горло. Лязгнули буфера, толчок, еще, вагон дернулся, и поезд пошел тихо и нехотя, стихают крики на перроне товарной станции Смоленска.
- Куда нас, братцы? - шепчет справа сосед.
- А тебе не все едино? - говорит сутулый в зеленой тужурке, с седой щетиной на лице, видно, что бывший ополченец. - Теперь все едино, раз в клетке. Куды везут, наверно, в Германию.
Стучат колеса по рельсам...
Мой сосед слева перестал хрипеть, и я чувствую, как тяжело навалилось его тело, силюсь освободиться, но некуда, так как с другой стороны его тоже отпихивают. Вдруг вижу, что сквозь распухшие губы у него полилась струйка жидкости и голова упала. Конечно, он умер. Говорю: "Ведь он умер". Но никто не реагирует, все отвернулись. Лешка морщится от боли, шепчет: "Николай, что делать? Живот дико болит, выйти бы". Вытаскиваю с трудом полотенце из противогазной сумки, даю ему: "Подложи под себя". Лешка умудряется использовать мое полотенце, но ему мало, у него понос и болит живот. На моего мертвого соседа уже опустился совсем мальчишка, молоденький солдат в шинели, водит очумелыми глазами, у него тоже жажда.
Проходит час, второй езды. Замечаю, что уже нет стоящих, все сидят, умудрившись скорчиться, чтобы занять поменьше места. Только возле двери стоит группа медсестер; закрывая друг друга, стараются привести себя в порядок. Саша сидит с закрытыми глазами, меня морит сон, а может, я просто в полусознании, тяжелый запах в вагоне действует одуряюще...
Поезд замедлил ход, мы останавливаемся. Крик на немецком языке, шаги по перрону. Что там? Где мы? Часов ни у кого нет, у кого при обыске отобрали, а кто схоронил и сейчас ни за что не покажет. Кто-то застонал, вскрикнул гортанно: "Аах", - и смолк. Я уже не удивляюсь, что мой сосед сидит на мертвом, он и сам странно держится, а сейчас начинает задыхаться, глотая воздух маленькими глотками и часто, глаза голубые даже в полутьме вагона блестят. Сорвал пилотку, бессознательно шарит руками, расстегивает рубаху. Внезапно он схватил меня за голову: "Пиить, пиить..." Силюсь вырваться, но он больно вцепился мне в волосы, напрягаю силы, чтобы разжать его руку, но не могу, Лешка помогает мне, и мы не замечаем, что парнишка уже мертвый. Выпутываем волосы из его руки, она падает, и голова его упала, в глазах открытых и безумных отблеск света от окна. Сосед справа натянул ему пилотку на глаза. В это время вскрикнула девушка в группе медсестер, забилась в истерике... В окне высоко от пола уже стемнело. Прошел часовой по крыше вагона, мы слышим его тяжелые шаги.
...Опять в пути. В вагоне делается просторно, уже многие лежат, и никто не знает, на сколько он заснет. Я мучаюсь, хочется пить, но у нас нет воды ни капли; уже я забыл, что хочу есть, знаю только, что хочу пить. Время тянется долго, вернее, никак, потому что нет ни цели, ни надежды. Уже совсем темно... Чья-то рука шарит у меня за спиной, силясь залезть в вещмешок, я ее отталкиваю. Рука отдергивается, понимают, что еще живой, слышу сопение. Опять впадаю в забытье...
Очнулся. Поезд стоит, в дверь стучат прикладом, это отбивают засов, и уже кричат:
- Лёс, лёс! Шнэль!..
Завизжала дверь, поползла по железным пазам, врываются в вагон свежий воздух и серый рассвет. Саша тормошил Лешку, который совсем обессилел, лицо бледно-желтого цвета, мы с ним никак не можем подняться, затекли ноги, пытаемся встать на колени. Девушки уже вышли, остальные, перешагивая через трупы, продвигаются к двери. Из вагона ужасно тяжело спуститься, так как на прыжок нет сил. Принимаю Лешу, он уже свесил ноги, ему помогает Саша. Наконец и Сашу сняли. Полуразрушенный вокзал, поезд на путях - оказалось, нас привезли в Витебск, мы рады, что не в Германию. Кричат полицаи, помогающие немецким конвоирам, и бьют палками, если чуть замешкался человек.
Нас ведут в лагерь военнопленных огромная территория, которого обнесена несколькими рядами проволоки, вокруг вышки с пулеметами, охрана с собаками. Я иду как во сне, Лешка приободрился и даже шутит:
- Умываться не будем, полотенец нет вытираться.
Нас вводят на плац и строят. Кричит переводчик:
- Военнопленные! Немецкое командование не может допустить, чтобы офицеры и политработники были вместе с солдатами! Мы хотим создать им условия - лучшие! как полагается для офицеров! Политработники и офицеры, шаг вперед!
Но никто не делает этого рокового шага. Снова прозвучала команда. Вдруг несколько человек выступают вперед, но все они сытые, здоровые. Переводчик говорит:
- Вы политработники?
Те пять отвечают:
- Да!
Офицер приказал:
- Налить им полные котелки похлебки! - И начинает их хвалить.
Мне ужасно хочется сказать, что я тоже политработник, так как запах супа совсем мутит сознание. Но Сашка говорит:
- Не видишь, это провокаторы. А вон, видишь, свежая земля - это могила настоящих политработников.
Ничего не добившись, строят колонну и ведут получать хлеб и баланду. Я почти теряю сознание, Лешка и Саша меня поддерживают, чтобы я не упал, но кто-то уже отстегнул у меня котелок, и я остался без посуды, а значит, без баланды. Саша занимает очередь в хвосте, ставит меня, а сам, протиснувшись вперед, получает и быстро ест свою порцию, отдает мне котелок. После баланды стало легче, и, счастливо сидя на полу кухонного барака, я по крошке жую хлеб.
Счастье в Витебском лагере продолжалось недолго. Ранним утром нас опять построили и снова повели по искореженным улицам Витебска, мы уже знали, что нас отправляют в Германию.
На этот раз нам попался открытый вагон с высокими стенками. Грузили долго, сыпалась ругань немецкая и русская, стучали плетки полицаев, стонали пленные, падали с наката, не выдерживая напора, немцы стреляли ослабевших не жалея, и потому, устроившись возле стены в углу, мы почувствовали даже уют, нам уже не грозит расправа.
Небо нависло серыми тучами, холодные стены вагона и разбитое дерево пола недолго удерживали наше тепло, сделалось холодно, пелена мелкого дождя покрывает наше красное с цветами, прозрачное Тонино одеяльце, единственную защиту нашу от снега, дождя и холода. Закрылась тяжелая железная дверь, раздались свистки, замелькали столбы все быстрее и быстрее, и вот мы уже ничего не видим, только темный дым лежит вдоль железного тела поезда, набитого телами людей.
Начинается, как всегда, возня, устраиваются поудобнее, некоторые, совсем ослабев, лежат неподвижно. Я сейчас настолько слаб, что не устраиваюсь, сижу, опустив руки. Вдруг Сашку осенило:
- Ребята, давайте менять.
- Что менять? - сквозь какую-то пелену спрашиваю. - С кем?
- С населением.
- С каким населением? - Никак не могу понять, что он придумал.
- Нас же не выпустят, - говорит Лешка.
Саша вытянул из вещмешка кусок хозяйственного мыла, мы с Лешкой тупо смотрели, а он начал развивать свою идею:
- Вагон открытый. Мыло положим в котелок. На стоянке спустим на поясах через борт и будем кричать: меняю, меняю.
Мы сразу загорелись, представив: вдруг подойдет кто из населения и положит кусманчик хлеба или еще чего. Начинаем стаскивать с себя пояса, я даже от вещмешка лямки отстегнул, решаем, что Саша встанет мне на спину, чтобы дотянуться до борта, а Лешка будет готовиться меня подменить.
Подъехали к какой-то станции или разъезду, но факт, поезд стоит; бегают, слышно, солдаты, кричат, так как к поезду подходят женщины. Сашка встал на меня, спустил котелок и стал покачивать, чтобы обратить на себя внимание, но особо высунуться не может, кричит, а звук тихий:
- Меняю... Дайте хлеба...
Меня сменил Леша, а удачи все нет. На нас все в вагоне удивленно смотрели, потом поняли, но для этой затеи надо быть вдвоем или втроем, и пока другие организовывались, мы уже меняли.
Но вот поезд дернулся, Саша поднял котелок с мылом, и мы опять покачиваемся в идущем вагоне.
Вдруг началась стрельба. Попросил Сашку встать на четвереньки и полез смотреть. Состав шел по высокой насыпи, которая, изгибаясь, делала колено, несколько человек, перевалившись через стену высокого открытого вагона, выбросились, один упал неудачно, видно, что разбился, два других встали и побежали, падая и поднимаясь, к лесу. Сердце у меня готово было выпрыгнуть, так билось от волнения - вот оно, вот сейчас, надо что-то делать! Еще и еще раз прыгнули из того же вагона и уже бежали по заснеженной траве. Стрельба началась с вышки на вагоне в центре состава, наш вагон был ближе к хвосту, потому я все видел. Сначала застучали из двух автоматов, затем заработал пулемет. Двое в шинелях упали сразу, остальные три бежали, падали, ползли. Опять очереди. Видно, как ранило двоих, они еще пытались встать, но выстрелами из винтовок их добивают. Поезд делает полукруг, и уже за последним начинается охота. Он добежал до оврага - еще шаг и он спасен! Но его убивают, не дав сделать этот шаг. Падаю со спины Саши, мне уже не хочется бежать, меня оставили силы. Сосед, насупившись, сидит надо мной, его сапог почти касается моих губ, гудит поучающе:
- Не суетись, сиди смирно, не то подстрелят тебя, как зайца.
Проходит время, дождь перестал, день начинает клониться к вечеру...
Опять грохот, лязг, нас встряхивает, и состав остановился у какой-то станции. Саша с Лешкой опять устроили "обменный пункт", теперь Сашка на четвереньках, а Леша стоял на нем, протяжно крича:
- Меняю, меняю. Мыло...
Вдруг Лешка ощутил, что у него тянут котелок! Лихорадочно подтаскивает его к борту, спустился - в котелке горсть творога! Мы не видели, как остальные придвигаются к нам, это видел Сашка, и в тот момент, когда кто-то с силой меня отпихивает, Сашка успевает запустить руку в котелок и схватить творог. В него впиваются руки, мы с Алексеем стараемся его отбить, все падают и начинают кататься по полу, на нас уже несколько человек, хрипит здоровенный детина: "Отдааай!" - но никто не знает, у кого творог. Прошло несколько минут бесполезной борьбы, и все, обессилев, расползаются. Мы в углу вагона, Саша сидит, прислонясь спиной к стенке. Когда мы его закрываем, он выплевывает на руку белый творог с красными прожилками крови, говорит: "Я его в рот спрятал". Делим, по щепотке каждому, и стараемся держать как можно дольше во рту. У нас не на что больше менять. Поезд уходит дальше.
Поезд опять останавливается и долго стоит. Ночь. Дождь усиливается, и мы уже сидим под стенкой, сжавшись в комочки и положив на себя вещмешки. Немеют колени. Мы в полусне. Рядом с нами лежали мертвые, их кто-то уже оттащил, но вечером они были в шинелях, а сейчас белеют светлым пятном, их раздели, чтобы укрыться, так как сырость и холод пронизывают всех до костей. Поезд ползет, останавливается, мы, сраженные сном, спим уже в общей куче, путешествуя во сне по полу вагона...
Рассвет принес мало радости, наш состав стоял, ветер, поднявшийся утром, гнал темные тучи, и нам не сделалось теплее. Хотелось смертельно есть. Стали просто трясти котелком за бортом вагона, и в один из безнадежных моментов нам положили пять картошек. Картошка была сырая, есть ее трудно, но сырую у нас не отнимают, и мы ее с трудом глотаем.
Поезд опять трогается. Начинают кружиться снежинки большие и легкие, сначала лениво падают, а затем летят в лицо против хода поезда. Нас уже четверо, говорим мы вполголоса, все вялые, голодные и невыспавшиеся. Количество мертвых все увеличивается, их оттаскивают в хвост вагона и, уже не стесняясь, снимают одежду и ею укрываются. Но я заметил, что не берут сапоги и ботинки, наверно, каждый думает, что ему своих не сносить.
...Поезд остановился и стоит в поле, все покрыто мокрым подтаивающим снегом. По крикам снаружи мы поняли, что нам не дают ехать дальше, так как разбит наш путь, а по другому идет поток эшелонов из Германии. Грохочут мимо нас составы, и, когда приложишься к щели, видны платформы с танками, солдатские вагоны, товарные - все устремлено на восток. Неужели никто их не остановит? В углышке сознания теплится надежда, что будет что-то, чего мы не знаем, и разобьется эта лавина; но мы сейчас доведены до состояния умирающих и не способны сопротивляться, уйти от боли и холода, не способны объединиться, мы превращены в людей, порабощенных инстинктом выжить, не способных к самопожертвованию, в месиве тел каждый умирает в одиночестве.
Залязгали, взвизгивая, двери вагонов, и стали нас выпускать, как нам показалось, в поле. Трудно заставить ноги слушаться, еще труднее слезть, сползти из вагона в мокрую жижу из грязи и снега. Нас, уцелевших, начинают строить возле вагонов и дают по краюхе теплого хлеба, настоящего, пахучего, теплоту которого мы уже давно отвыкли ощущать, мы его трепетно заворачиваем в тряпицы, у кого есть, и начинаем по крошке класть в рот, боясь, что он сейчас кончится; некоторые с невидящими глазами запихивают куски в рот - эти уже в голодной агонии, они обречены. Кричат полицейские, но не ругаются. Кто-то из них прокричал:
- Русские, вы должны собрать все силы и дойти до лагеря! Помогите обессилившим, иначе будут стрелять!
Кто из полицаев отважился произнести эту речь? - Смелый и настоящий человек. На всю жизнь запомнились эти слова и голос.
Мы тяжело идем, тянемся по растоптанной в жижу колее дороги. Кто-то упал, выстрелы конвоиров. И опять этот голос:
- Русские, помогите своим товарищам!
Я не могу помочь, расползаются от слабости ноги, а Володька начинает поддерживать идущего рядом, мне помогает Саша. Вижу совсем рядом с дорогой торчащую кочерыжку от срезанного кочана капусты, наклоняюсь и срываю ее. Сашка засовывает ее к себе, так как я обессилел и от этого усилия совсем задохнулся. Мы приближаемся к проволоке среди высоких сосен, голова колонны уже втягивается в ворота со шлагбаумом и многими рядами проволоки.
Нас ведут в дом и размещают. Я попал на второй этаж, со мной Саша, Володя, Леша. Комната метров сорока; кроме небольшого пространства у двери, во всю площадь помост, на который людей напихивают покотом. Только сейчас нас предупреждают: в окна не высовываться, в уборную - один раз в сутки. Воды не дают. Но на дворе снег, и кто смелый, связав ремни, бросает котелок за окно, если черпнет - его счастье, но может получить пулю, часовые стреляют.
Ничто в жизни так мучительно не переноситься, как отсутствие воды. Боже, как мучительно жжет! И нигде, ни от чего так не гибли люди, как здесь от жажды, только и знают, что выносят мертвых из комнат. Мы разместились на нарах все вместе, сидим, лежим, почти не разговариваем, я рисую в альбом изможденные худые лица умирающих, сидящих с бессмысленно остановившимся взглядом. Здесь же идут торги. Один продает папиросу, хочет двадцать пять рублей. Другой вяжет ремни и уже выбрасывает котелок из окна. Черпнув снега, залегает за подоконник, и сразу автоматная очередь разбивает недобитые стекла в окне, с потолка сыпется штукатурка. Но котелок в руках этого угрюмого парня весь облеплен пушистым снегом и пара ложек внутри. Тут же он меняет ложку снега, которая стоит двадцать пять рублей, на папиросу и облизывает весь снег с котелка. Все следят с завистью, не сводя глаз с человека со влагой. Неожиданно парень подносит ложку снега к моему рту:
- На, ешь.
Я отшатываюсь:
- У меня нет денег и ничего нет.
- Да я ж задаром, ешь, тебе нужней. Ты рисуй, мы подохнем тут все, а твои рисунки, может, останутся, и будут знать, что мы не изменники.
Меня его слова потрясают, мне чего-то делается стыдно и больно, но я раздумывать не могу, мучительно сухие губы дотрагиваются до ложки, и тает во рту холодная влага, а из глаз капают мокрые капли. То, чего не смогли сделать все ужасы, сделал глоток воды, протянутый этим парнем. Глоток за всех, за их мучения и стыд. Стало жалко всех и себя, захотелось что-то сделать для всех, что-то изменить... Может, в эту минуту я ощутил все, что со мной происходит, ощутил свою ответственность за все и навсегда. Это мгновение пройдет со мной по жизни, слова этого парня будут звучать как наказ: "Ты рисуй!" Бывают в жизни человека секунды, минуты, когда он вдруг осмысливает свою жизнь, - все, что творится вокруг, становится ясным, и понятно делается назначение твое. Слова этого парня как бы вернули мне сознание и человеческое достоинство, я вышел из состояния животного, и уже после этого вселится уверенность, что уйду из плена, как только наберусь сил. Как будто можно уйти. Но это будет жить во мне.

http://gorod.tomsk.ru/index-1267111224.php


Сообщение отредактировал Саня - Среда, 11 Марта 2020, 01.46.31
 
Авиация СГВ » ВОЕННОПЛЕННЫЕ - ШТАЛАГИ, ОФЛАГИ, КОНЦЛАГЕРЯ » ЛИТЕРАТУРА О ПЛЕНЕ И ПОСЛЕ ПЛЕНА » В ПЛЕНУ ( ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ НИКОЛАЯ ИППОЛИТОВИЧА ОБРЫНЬБА) (Из воспоминаний Обрыньба Н.И.)
  • Страница 1 из 1
  • 1
Поиск:


SGVAVIA © 2008-2021
Хостинг от uCoz
Счетчик PR-CY.Rank Яндекс.Метрика