• Страница 1 из 1
  • 1
Модератор форума: Томик, Назаров  
Ф. Худяков ПЛЕН. В ОККУПАЦИИ.
MSDNO_17Дата: Пятница, 29 Октября 2021, 22.46.55 | Сообщение # 1
Группа: Эксперт
Сообщений: 1590
Статус: Отсутствует
Альманах «Егупец» № 15

Федор Худяков

ПЛЕН.
В ОККУПАЦИИ. КИЕВ 1941-1943 ГОДОВ
Из книги «Прожитое и пережитое»

Если бы солженицынский Иван Денисович сам написал книгу о себе самом, то, наверное, получилось бы сочинение, похожее на книгу воспоминаний Федора Федоровича Худякова.
Получился бы протяженный, но при этом немногословный рассказ о том, как человек — по ошибочной традиции называемый «простым человеком» — в куда как не простую эпоху мировых, гражданских и «локальных» войн, социальных и национальных революций, массовых, чтобы не сказать — тотальных репрессий, пытается выжить, не теряя при этом лица, не утрачивая моральных ориентиров, не поступаясь своим человеческим достоинством.

Лукавые жизненные обстоятельства делали Худякова то батраком на барских плантациях, то штабным писарем и уборщиком базарного клозета, то стеклографистом и председателем профкома, секретарем-машинисткой и ответственным работником жилфонда, чертежником и солдатом, и, наконец, писателем-мемуаристом. Подобно солженицынскому Ивану Денисовичу, он проявляет замечательную жизнеспособность — благодаря разносторонней одаренности, не иначе как богоданной способности отменно выполнять любую работу, которую предлагают или навязывают ему жизненные обстоятельства.
Лязгающее железо истории, подобно тяжелому танку утюжащее людей без разбору, и податливая человеческая плоть, — но мыслящая и чувствующая плоть! — сталкиваются на страницах воспоминаний Худякова, хотя автор и не помышляет о высоких исторических категориях, а просто , спокойно и без пафоса, с замечательной памятливостью рассказывает о своей жизни. Рассказывает последовательно, нисколько не заботясь о том, чтобы увлечь читателя искусно или искусственно построенной интригой, сюжетными хитросплетениями и красотами слога. Но вопреки этому — а может, именно благодаря этому! — его непретенциозное повествование достигает высокой художественности. Его человеческая честность оборачивается честностью прозы, его исключительная наблюдательность, не раз спасавшая ему жизнь в тяжких жизненных обстоятельствах, становится художественным качеством его повествования. Перед нами — достойный образец той «честной прозы», которую Пушкин в позднюю пору искал для своего «Современника», а поздний Твардовский для своего «Нового мира». Особая, глубоко трогательная особенность этого повествования заключается в том, что автор даже не догадывается о своем художественном даре и уж, конечно, ни на какое художество не покушается.

Из обширных воспоминаний Ф.Ф. Худякова (1905—1984) читателям «Егупца» предлагаются два раздела. Полностью книгу Ф.Ф. Худякова «Прожитое и пережитое» подготовил к выпуску Издательский дом А.С.С.

ПЛЕН

Между тем начинало светать. Восточная часть неба побелела, затем порозовела. День обещал быть солнечным. Замолчали и командиры. Кругом тишина. Немцы перестали стрелять. Наша впадина одним боком прижималась к насыпи железной дороги. Вдруг очень близко послышалось тарахтение мотоциклов. Еще несколько минут, и я увидел по бровке окружности нашего котлована десятка два немцев с автоматами, направленными на лопухи, под которыми мы лежали. Раздались крики:
— Рус! Сдавайся!
Одновременно несколько немцев дали очереди из автоматов поверх наших голов, в насыпь. Я приподнял голову и увидел страшную картину. Наши бойцы поднимались один за другим с поднятыми руками. В это время я услыхал голос Серебрякова:
— Ну, Гончар, все... Давай!
Гончар выхватил пистолет и в упор выстрелил Серебрякову в лицо, затем вторым выстрелом — себе в голову. Оба упали. Я понял — сдаваться в плен немцам они не хотели, а, видя безвыходное положение, решили покончить с собой. У Серебрякова оружия не было, был, правда, автомат с круглым барабанчиком, но без единого патрона. У Гончара же был пистолет. Видимо, когда мы собрались ночевать под стогом, и я по распределению лег спать первым, — они договорились. Я успел заметить, что командиры с бронепоездов поднялись, как и все бойцы, с поднятыми руками.
Что делать мне? Сдаваться я тоже не хотел, а застрелиться из винтовки — не мог. Слишком длинная, да еще со штыком, я не достал бы пальцем до курка. И я продолжал лежать, держа в правой руке винтовку. Но это продолжалось секунду-две, не более. Я почувствовал сильный удар в руку выше локтя и выпустил винтовку. Быстро оглянулся и увидел немца, который прикладом автомата ударил меня по руке. Кто-то, не то Гончар, не то Серебряков хрипел. Над ними склонились еще два немца, но хрип прекратился, и один из немцев сказал: «Капут!»
Я поднялся уже без оружия, рука висела как плеть. Глянул в лицо немцу. Заметил — молодой, лет 25, не более. На лице во весь рот нахальная улыбка. Он начинает обшаривать мои карманы, вытаскивая патроны, и срывать с пояса патронташи. Я здоровой рукой отстегнул пояс, он выхватил его, сдвинул и скинул на землю все четыре патронташа и сумку с гранатами. Затем, повертев в руках пояс (а он был у меня очень хорошим — новый желтенький, широкий ремень), сунул себе в карман, показывая мне, чтобы я вывернул карманы. Превозмогая боль в руке, я вытряхнул из карманов шинели все патроны, а из брюк, где лежал бумажник, я его не выбросил. Там же карточки Ани и Юры, но вытащил перочинный ножик. Ножик у меня был очень хороший, с красивой каменной ручкой, с многими лезвиями и всякими шилами, штопором, отвертками. Немец, увидев ножик, выхватил его из рук и также сунул его себе в карман. Затем подтолкнул меня, и мы стали выбираться из котлована.
Я глянул по сторонам. Возле каждого из наших бойцов стояло по одному-двум немцам, которые также потрошили карманы и обезоруживали.

Затем нас всех построили и повели в какое-то селение. Там нас загнали во двор, видимо, колхозной фермы. По дороге я увидел десятка три мотоциклов, а перед входом в селение — замаскированные ветками орудия и минометы. Кругом ходили в разных направлениях отряды немцев человек по 20—30. Видимо, здесь их было много, какая-то крупная часть, и я подумал, что нашей группой мы, конечно, ничего бы не сделали. Погибли бы все, а толку никакого, да и в открытом поле мы не представляли никакой силы.
Итак, я в плену. Что будет дальше, не знаю, но знаю, что из плена надо будет вырваться чего бы это ни стоило, даже жизни. Смогли же Гончар и Серебряков покончить с собой. Этим сволочам, проклятым немцам, мы еще отплатим за все. За Киев, за наши другие города и сожженные села, за Аню и Юрочку, за ту девушку-студентку, за ту убитую, что перед Березанью лежала, уткнувшись лицом в песок, за всех убитых наших красноармейцев. Еще рассчитаемся, и не будете так нахально улыбаться, как тот немец, что едва не перебил мне руку, будете и вы, гады, драпать. Посмотрим, будет ли тогда вам до смеха.

Так я сидел в группе пленных, и мысли летели одна за другой. В ушах по-прежнему стоял шум: чум! чум! чум! Болела рука...
Между тем, число пленных все увеличивалось. Немцы то и дело приводили группы по 10—30 человек. Все уставшие, замученные, едва передвигали ноги. Часам к 11 утра набралось человек триста. Принесли на носилках какого-то раненого. Кто он — не знаю, видно старший командир. Иначе с рядовыми немцы бы не церемонились, а просто пристрелили бы. Он лежал накрытый с головой шинелью. Кисть одной руки свешивалась с носилок и была вся в запекшейся крови. Несли его наши же бойцы — шесть человек, по три с каждой стороны. Сопровождали его два немца с автоматами. Затем появился, видимо, врач, откинул шинель, осмотрел раненого и что-то сказал конвоирам.

Нас стали поднимать и выстраивать в колонну по шесть человек в ряд. Затем переднему ряду приказали взять носилки с раненым, и вывели из селения на дорогу, ведущую куда-то на юго-восток. Я обратил внимание на то, что вдоль дороги лежали на земле протянутые синие и красные провода. Подумал: телефонная связь. Не успели прийти, а уже наладили связь своих частей. Но еще больше я удивился, когда на перекрестках дороги, или если от дороги, по которой мы шли, в сторону уходила ветка другой дороги, был вкопан столбик с прибитой дощечкой в виде стрелы, на которой была надпись — куда идет дорога — название села, хутора или колхоза и указано расстояние: 5 км, 18 км, 7 км и т. д. Надписи на немецком языке.
Наши конвоиры — немцы с автоматами — через каждые полкилометра останавливали колонну, меняли пленных, несущих носилки с раненым. Первые шесть человек шли в хвост колонны, а следующий ряд принимал носилки на свои плечи. Так мы двигались часа два.

Наконец, наш путь пересекла широкая грунтовая дорога. На перекрестке на стрелке, показывающей путь влево, я прочитал «Jagotin — 12 km». У дороги в зелени стоял домик, крытый железом, и видны были в глубине двора разные хозяйственные постройки. Возле дома стояло несколько мотоциклов и одна легковая машина.
Против домика на обочине сделали привал. Кроме мотоциклов с колясками и машины я заметил несколько человек в оригинальном одеянии, не похожим на то, в которое были обмундированы остальные немцы. На них были темного сине-зеленого цвета длинные плащи с капюшонами. Поверх плащей на шее на большой цепи висела на груди какая-то бляха. Эта цепь и бляха напомнили мне бутафорские королевские цепи, какие в наших кинокомедиях и театральных постановках одевают «королям». Но капюшоны заостренные кверху и длинные плащи, застегнутые до низу, и только перетянутые в талии поясом из того же сине-зеленого материала, напомнили мне ку-клукс-клановцев. Эти немцы важно прохаживались по дороге, казалось, никого и ничего не замечая. Кто-то из пленных сказал:
— Это полевая жандармерия.
Я же подумал, что это скорее простые регулировщики, так как мы их встречали на перекрестках дорог. Кто бы это ни был, но они отличались от всех немцев, и своим видом наводили страх.

Но вот к нам откуда-то подъехала на прицепе к автомашине походная кухня. Пленные зашевелились. Привезли еду. Но это была не еда, а черный кофе, конечно, без сахара и без молока. Выстроилась очередь, стали давать каждому в котелок по черпаку. У меня котелка не было, а была фляга. Когда до меня дошла очередь — я подставил флягу. Немец выругался, но все-таки, проливая кофе на землю, нацедил мне полфляги, а потом пустым черпаком, продолжая что-то лопотать, наверно ругаясь, ударил меня по голове. Удар пришелся на каску, я его почти не ощутил, и поспешно отошел в сторону. Я не ел уже несколько дней, а не пил со вчерашнего вечера. Поэтому с жадностью выпил половину налитого мне кофе и почувствовал, что это меня подкрепило. Надо беречь силы, подумал я, и сел на землю, разглядывая окружающих меня пленных.

Вблизи от меня сидел молодой врач, совсем молоденький, видно, выпуска 41-го года с лейтенантскими знаками различия и значком «чаша со змеей» в петлицах. Рядом с ним сидела молодая девушка. Может, медсестра, может, санинструктор. Голова ее не была ничем покрыта. Черные густые волосы, чуть подстриженные и вьющиеся, густой шапкой покрывали голову. Вокруг нас через каждые 8—10 шагов стояли немецкие автоматчики. Вдруг один из них, вытащив из кармана машинку для стрижки волос, подошел к этой девушке, запустил пятерню в ее волосы, а другой рукой, держа в ней машинку, стал цокать этой машинкой у нее над головой, вроде стрижет волосы.

Девушка побледнела, сжалась и прислонилась к этому молодому врачу, как бы ища защиты. Врач тоже побледнел и, подняв голову к немцу, крикнул:
— Как вы смеете! Она же врач!
Тогда немец ударил его в лицо машинкой для стрижки волос. У меня закипела вся кровь, и я вскочил, сделав шаг в сторону немца. В эту минуту я ничего еще не решил, что буду делать, и что будет дальше тоже не думал, я видел эту нахальную сволочь, которая издевалась над нашими советскими людьми, забыл, что я пленный, и любое мое сопротивление кончится для меня очередью из автомата.
Но в этот момент к нашей группе подошел немецкий офицер, которого ни немец, ни молодые врачи, ни я не заметили раньше, наблюдая за сценкой с машинкой для стрижки. Он, по-видимому, видел все, потому что, еще не доходя до нас шагов пять, строго что-то крикнул, а затем быстро-быстро заговорил по-немецки повышенным тоном. Я, конечно, ничего не понял, уловил только слова: «Ду бист дойче зольдат!».
Немецкий солдат, держа в руке машинку для стрижки, цокнул каблуками и выпрямился в стойке «смирно». Видимо, офицер ругал его за хулиганство, стараясь внедрить в его башку, что, мол, немецкие солдаты так не поступают. При виде этой сценки поднялись и другие пленные, сидящие вокруг нас.

Тогда офицер, перестав ругать немецкого солдата, обратился к пленным на чистейшем, без всякого акцента, русском языке. Я заметил, что этот офицер был уже пожилой человек, с седыми висками и с седыми усами, бороды не было, сбрита. Он, наверно, находился в домике через дорогу, и незаметно для нас вышел, направившись к пленным. Он задавал им трафаретные вопросы, какие задают пленникам:
— Из какой части? Какой армии? Кто командир части? Где стояла часть до отступления? и т. д.
Пленные называли свои части — такой-то полк, такой-то артдивизион. Правда, ответы были скупые — вроде «пехотный полк», «пулеметная команда», «обоз», «какая армия — не знаем», «фамилии командира не знаем, какой-то генерал» и т. д.
— Ну, генералов среди пленных мы еще не видели, надо полагать, что они сбежали раньше вас. Самый старший по званию из тех, кто попал в плен — майор, остальные — младший комсостав.
Передо мной встала картина гибели Гончара и Серебрякова. Не сбежали генералы, а может, так как и они, предпочли смерть плену?
В это время немецкий офицер задал вопрос:
— Куда же вы все-таки шли?
Я почувствовал раздражение и ответил:
— Как куда? Шли на восток, к своим. Есть же у нас по ту сторону окружения наша армия, не разбитая, не деморализованная... Шли в сторону Прилук, Лубен, наконец, Полтавы... Харькова.
Немец как-то серьезно, многозначительно глянул мне в лицо. Ему, конечно, не понравились мои слова о нашей армии по ту сторону окружения, но он спокойно ответил:
— Вам, чтобы добраться, как вы говорите «к своим», надо суметь пройти не менее двухсот километров, занятых нами. И не просто пройти, а про-би-ваться. Вы говорите Прилуки, Лубны, Полтава... Да знаете ли вы, что и Прилуки, и Лубны, и Полтава, и даже Харьков уже в наших руках... И нет за границей окружения никакой вашей недеморализованной армии... Мы вот на днях и Москву заберем...

Ну, подумал я, это уже загибаешь, но ничего не ответил и больше не вступал с ним в разговор, а отошел в сторону. Поговорив еще минут 10 с пленными, немецкий офицер ушел обратно в домик, а нас стали поднимать и выстраивать в сторону Яготина. Раненый, которого мы несли на носилках, остался там, возле домика.
При входе в село Яготин я обратил внимание на небольшое кладбище, могил 40—50. На каждой могиле крест из березовых тонких стволов с прибитой дощечкой, а на бугорке земли — немецкая каска. Значит и вам, проклятые фашисты, досталось. Такие кладбища я видел потом много раз почти перед каждым селом, через которое мы проходили.


Четверть наших пропавших без вести лежит в наших архивах...
 
MSDNO_17Дата: Пятница, 29 Октября 2021, 22.50.31 | Сообщение # 2
Группа: Эксперт
Сообщений: 1590
Статус: Отсутствует
В плен я попал 22-го сентября, вырвался из плена 22-го октября 1941 года. Один месяц в плену.
Как будто немного, но то, что пришлось пережить за этот месяц, свидетелем каких событий пришлось быть — не изгладилось из памяти до сегодняшнего дня и не изгладится до самой моей смерти. Только тут, в плену, я воочию увидел, что представляют собой фашисты, увидел их жестокость. Не буду описывать день за днем пребывание в плену, я опишу лишь несколько эпизодов, которые дадут полную характеристику и немцам, и условиям, в которых мы находились.

Первое, что они сделали — сняли с нас шинели. Это же сукно, а приближалась зима. У кого были сапоги — сняли сапоги. У кого было суконное обмундирование — брюки, куртки, рубашки — сняли это суконное обмундирование. Среди сотен пленных появились люди в одном белье, босые. Держали нас все время на открытом воздухе, прямо на земле. Правда, немцы проявили «милосердие». Среди пленных было много узбеков, казахов, евреев. Так вот, если в одном белье или без обуви оказался русский или украинец — переводчик в сопровождении немецкого автоматчика искал глазами нашего бойца — еврея или узбека, казаха, — и под угрозой расстрела на месте заставлял того раздеться или разуться, и его хлопчатобумажную одежду вручал пленному русскому или украинцу.
Через три-четыре дня в одном белье оказались только пленные нерусской национальности. Естественно, они, измученные холодом и голодом, жались один к другому, согревая друг друга своими телами, и на территории лагеря держались особняком, отдельной группой.

А лагерь размещался в Яготине где-то в центре села на колхозном дворе, ограниченном с улицы забором из нескольких рядов колючей проволоки, по бокам — длинными постройками, вероятно, фермами для скота. Задняя часть двора была открыта, но оканчивалась отвесным обрывом, высотой метров 50—60, с болотом внизу, подходящем к самому обрыву. Она никем не охранялась — спуститься вниз практически было невозможно. Внизу, на краю болота валялись сброшенные туда трупы лошадей, и из болота поднимался невыносимый смрад. На чердаках построек по бокам были проделаны отверстия и установлены пулеметы, направленные на территорию лагеря.
Есть ничего не давали. Вернее — кормили. На улице стояла одна походная кухня, и что-то в ней варилось. Потом по 15—20 человек выпускали за колючую проволоку, и пленным давали по черпаку какой-то баланды. Но у меня не было даже котелка, и я решил использовать каску. Между прочим, один из немцев ударил меня по каске прикладом автомата, а стоявший рядом переводчик пояснил: каску носить нельзя. Пилотки у меня не было, и я остался с непокрытой головой. Я тогда вырвал в каске внутреннюю подкладку вместе с фетровым зубчатым околышком, водрузил на голову — получилось что-то вроде короны. Меня потом пленные называли «королем», но получить свой черпок баланды я уже не смог. Котел был исчерпан до дна, и больше его немцы не разжигали.
А пленных все приводили и приводили. Их уже набралось около тысячи человек. Процедура с раздеванием не прекращалась, и людей в белье стало прибавляться.

Примерно на третий или четвертый день на территории лагеря появился немецкий офицер, встал на кучу бревен, лежавших возле колючей проволоки. Рядом с ним переводчик в штатском. Немец что-то проговорил. Переводчик перевел:
— Господин немецкий офицер потерял на территории лагеря свою полевую сумку. Кто нашел — принесите сюда. Если через полчаса сумка не найдется, будут расстреляны 100 человек.
Прошло полчаса. Сумка, конечно, не нашлась. Офицер дал команду, и с улицы через открытые ворота вбежало в лагерь человек 30 немецких солдат с автоматами. Половина из них, направив автоматы на толпу пленных, выстроилась цепочкой, отрезав один из углов территории. В этом углу, сбившись в кучу, находились пленные в одном белье, то есть пленные евреи или красноармейцы среднеазиатских национальностей. Другая половина немецких автоматчиков с криками «Аб! Аб!», ударяя автоматами по стоящим и сидящим людям, стала выгонять их на улицу.
Было ли там 100 человек или 120, а может быть только 90 — не знаю. Я понял: их поведут на расстрел. Их куда-то повели, вероятно, за пределы села Яготина, и больше они не возвращались.

На другой день, как только встало солнце, подняли криком «Аб!» и всех остальных пленных, вывели на улицу и выстроили в колонну. Нас было около тысячи человек. Вдоль колонны, с обеих сторон, через каждые 8—10 шагов встали немецкие автоматчики, и повели нас через село Яготин по какой-то дороге.
По солнцу я определил, что нас ведут на восток, то есть в ту сторону, куда мы стремились при отступлении. Действительно, нас повели в сторону Пирятина, то есть Прилук. Через километров 15 подвели к селу.
На вывеске со стрелкой на немецком языке перед селом красовалась надпись: «Sulimovka — 2 km». Через село нас заставили двигаться бегом. Отощавшие, голодные, промерзшие люди после марша в 15 километров бежали, спотыкались, падали и вновь бежали. Если кто-то после падения и крика конвоира «Аб!» сразу не вскакивал, а продолжал лежать, немец в упор в затылок или в спину давал несколько выстрелов из автомата, после чего этот пленный уже навек встать не мог и оставался лежать на дороге. У меня были тесные ботинки, ноги горели, голова кружилась, в глазах желтые пятна, в ушах не прекращался звон. В такт этому звону на шее с обеих сторон вздувались жилы, и биение пульса я не только ощущал в этих жилах, но, казалось, слышал ушами. Только не упасть, не упасть. Это будет конец, и я, превозмогая все, шел в ряду.
Мы пробежали село Сулимовку. На противоположной стороне, уже за селом, был лагерь для военнопленных, обнесенный двумя рядами колючей проволоки с выстроенными вышками для часовых. С этих вышек на лагерь смотрели дула пулеметов. В лагере уже находилось тысячи три пленных. Сбоку от лагеря, также отгороженная колючей проволокой, была небольшая территория, на которой стояло четыре походных кухни. Кухни дымились. Значит, варилась какая-то пища.

Эта территория была соединена с основным лагерем двумя коридорами из колючей проволоки. По одному из них немцы впускали партию человек по 50 пленных в загородку с кухнями. И когда из этих четырех кухонь им выдавали по черпаку варева, — их по другому коридору загоняли обратно в лагерь, и лишь потом впускали следующую партию.
Конечно, голодные пленные толпились перед входным коридором, и мы, как вновь пришедшие, смогли стать лишь сзади толпы. Но котлы в походных кухнях иссякли, и подача пищи прекратилась. Три четверти пленных так ничего и не получили, в том числе и вся наша группа в какую-то тысячу человек. Но немцы опять что-то засыпали в котлы и начали варить вторую порцию, а время уже давно перевалило за полдень. Естественно, что тот, кто поздоровее, кто посильнее, проталкивался в толпе пленных вперед и стоял ближе к проходу в заветное отделение. Никакой очереди и никакого порядка не было. Люди постепенно превращались в скотину. Кто посильнее, тот может за день умудриться получить два раза, а большая часть пленных — ни разу.
К вечеру раздали вторую порцию варева. Мне не удалось получить и в этот раз. Естественно, возникала ругань и драки среди пленных, но немцы «беспорядок» умиротворяли быстро. Три-четыре автоматчика открывали стрельбу из автоматов, пленные прекращали драку, разбегались в стороны, оставляя на земле с десяток трупов.

На следующий день с утра в лагере появился опять немецкий офицер в сопровождении двух автоматчиков и переводчика. Переводчик объявил:
— Господин немецкий офицер потерял на территории лагеря часы. Если через полчаса часы не найдутся, будет расстреляно 50 человек.
Мы уже по яготинской полевой сумке знали, что это только предлог к расстрелу. Но какой способ выберут немцы на сей раз, чтобы отобрать 50 человек, нам было неизвестно. Офицер стоял неподвижно и ждал. На земле у его ног была расстелена палатка.
Вдруг из толпы пленных вышел один красноармеец, держа в руках карманные часы.
— Вот, я нашел...
Офицер жестом показал положить часы на палатку. Пленный положил. Офицер стальной тростью, не нагибаясь, перевернул часы на палатке и сказал одно слово: «Найн».
Тогда пленный нагнулся, чтобы взять часы обратно. Но немец со всего размаха ударил его по спине своей стальной тростью. Рубашка и гимнастерка оказались рассеченными, со спины потекла кровь. Пленный, пригнувшись, бросился и замешался в толпе. Тогда появился второй пленный, также с часами.
— Вот, и я нашел.
Сцена повторилась, только этот второй пленный уже после слова «найн» брать обратно часы не решился. Так в течение 10—15 минут подходили пленные и клали на палатку часы, желая своими часами уплатить за жизнь неизвестных им советских людей. Наконец, офицер что-то сказал. Переводчик перевел:
— Среди сданных часов — часов, принадлежащих офицеру, нет. Но может быть, он сможет выбрать из этой кучи что-нибудь подходящее. Поэтому расстрел отменяется. Затем переводчик, сделав узел, забрал все часы, и вся сволочная кавалькада — офицер, переводчик и два автоматчика, — вышли за пределы лагеря, направляясь в село.

Ночевали мы в Сулимовке, как и в Яготине, прямо на земле. Но тогда было сухо и сравнительно не холодно, особенно если прижаться вплотную друг к другу. Но в эти дни погода переменилась, пошли холодные осенние дожди с сильным северным ветром. Мы были в одних хлопчатобумажных гимнастерках, промокали до нитки и сильно мерзли.
Стали рыть руками, ложками, у кого был ножичек — ножиками, ямки глубиной 20—30 см по величине, чтобы могло лечь вплотную человек 10. От дождя эти ямки-корыта не спасали, но от ветра давали кое-какое укрытие. За несколько дней пребывания в Сулимовке мне только один раз удалось получить какую-то баланду — водичку, в которой плавало пару кусочков полусваренного сахарного буряка и несколько листиков ботвы от сахарной свеклы. Но есть даже как-то не хотелось. Хотелось пить, а воды в лагере не было.

Дождь, который причинял нам мучения, в то же время был и спасителем. Мы утоляли жажду тем, что беспрерывно сосали свои гимнастерки. Хотелось еще курить, а курить было нечего. Тут я с горечью подумал, что там, в Березани, когда из горящего вагона прицепленного в хвосте бронепоезда кто-то выбрасывал ящики с махоркой, я мог взять не одну, а несколько пачек. Было бы сейчас, что покурить, и махорка в лагере служила дорогим обменным фондом.
Дело в том, что у некоторых пленных в вещмешках были какие-то продукты — сухари, печеная картошка, сырая морковка — в общем, что-то съедобное. Эти пленные своими запасами ни с кем не делились, но в обмен на одну скрутку табаку давали или морковку величиной с мизинец или корочку сухарика. По лагерю то и дело раздавались голоса:
— Даю за скрутку табака одну печеную картошку!
— Даю за щепотку соли одну морковку.
— Даю за три затяжки цигарки десять зерен кукурузы.
Так мы, голодные, раздетые, промерзшие до костей, измученные до предела, постепенно теряли облик людей, возвращаясь в первобытное общество, где царил натуральный обмен.
Но вот мне в один из дней пребывания в Сулимовке повезло. Утром, чуть рассвело, я без цели бродил среди толп пленных, а их уже в лагере было тысяч десять-двенадцать, почти бессознательно вглядываясь в лица, может быть кого-нибудь встречу из 2-го ОПБ. Но знакомых не было. Встретил, правда, одного телефониста, но он меня не узнал, и когда я подошел к нему, — он как-то отстранился и поспешно смешался в толпе пленных. Увидел я и нашего помощника командира батальона. Он был в солдатской гимнастерке, без знаков различия. Вспомнил, как еще под Киевом в Мостищах я, по распоряжению нач. штаба составлял сведения на весь комсостав — кто, откуда, каким военкоматом призван и т. д., и обратился к нему:
— Товарищ Порядин! Подойдите на минутку сюда, мне надо заполнить на вас сведения.
Он рассердился и заявил:
— Я тебе не товарищ Порядин! Я воентехник второго ранга! И обращаться ко мне надо по уставу, называя воинское звание! Понял?!
Я тогда понял, что это самовлюбленный самодур, но понял я, что и сам виноват, слишком привык к гражданке, и не знал, что к 1941 году наша армия это уже не та, когда я служил в 73 полку в 1923—1924 годах, и называл своих начальников по имени и отчеству, а они меня просто «Федя».
Сейчас, видя на Порядине красноармейскую форму, я просто подошел к нему, увидел в нем «родное» лицо — своего однополчанина:
— Здравствуйте... Вы тоже попали в эту беду...
Но он меня перебил и сухо отрезал:
— Вот что. Ты ко мне не подходил. Я тебя не знаю, ты меня не знаешь... Понял?
Я понял, что он не только самодур, но еще и трус, подлец. Ведь не в лагере он сменил свою форму воентехника 2-го ранга на красноармейскую гимнастерку и ботинки с обмотками, а, значит, раньше, чем попал в плен раздел какого-то убитого, переоделся в красноармейца, заранее планируя сдаться в плен. Так, мол, безопаснее будет. Перед глазами опять встал образ Гончара и Серебрякова...
Я сплюнул, повернулся и отошел в сторону, ничего ему не ответив.

Я сказал, что в один день мне повезло. Бродя в это утро по лагерю, я подошел к колючей проволоке где-то совсем в стороне от входных ворот, и не заметил как в лагерь вбежало человек 20 автоматчиков, которые цепочкой отрезали группу пленных около 100 человек, стоявших сбоку у проволоки. В это число попал и я. Это на расстрел, — промелькнуло в голове, но удирать было уже поздно. Автоматчики открыли проход в проволоке, и всех нас вывели за пределы лагеря. Там выстроили в колонну. Тут же подъехало несколько пароконных подвод. Нашу колонну пристроили в хвост к подводам, и мы двинулись в глубину поля. Подводы остановились примерно в километре расстояния на участке, засаженном сахарной свеклой. Криками и личным показом немцы дали нам понять, чтобы мы откапывали сахарные буряки и складывали в кучу. Копать было нечем. Когда брались за ботву, она отрывалась, и мы руками и пальцами выковыривали буряки из земли. Но нас было человек 100, и горка накопанных буряков росла. Вскоре мы заполнили все подводы. Я воспользовался случаем, и напихал себе буряков за пазуху рубашки и в штаны, поддерживаемые обмотками. Это же делали и другие пленные. Затем подводы поехали обратно в лагерь. Вернулись в лагерь и мы, разбогатев на еду.
В лагере за один бурячок я выменял железный складной ножик, и потом еще много дней, когда начинал мучить голод, я ножиком отрезал ломтик сахарного буряка и съедал его. Ел я малюсенькими скибочками, так как боялся, чтобы не напал понос, так как немцы тех пленных, у кого болели животы, и они часто «бегали», просто пристреливали, а других пленных заставляли присыпать их землей.
Привезенные на подводах буряки немцы сгрузили на площадке, где стояло четыре походных кухни, и где варилась для нас баланда.
На другой день, едва задымили эти кухни, пленные стали толпиться перед проходом в «заветное» отделение, чтобы первыми получить пищу. Слово «толпиться» это не то слово. Каких-нибудь двенадцать тысяч человек не толпились, а, заняв чуть ли не половину территории лагеря, все навалом, давя друг друга, устремились к одной точке. Люди озверели — кричали, ругались. В нескольких местах возникли драки. Ограда из колючей проволоки, натянутой в рост человека, зашаталась. Столбы, на которые была натянута эта проволока, повалились, и вся лавина ринулась в дворик, где стояли кухни. Еще несколько секунд, и кухни были бы опрокинуты и никто вообще никакой пищи не получил бы.

Немцы беспорядка не любят, а «порядок» они навели быстро. Толпа пленных дрогнула и начала откатываться назад, в противоположный участок лагеря, оставив на земле несколько убитых красноармейцев. Я не был в числе первых, рвущихся к котлам людей. Поэтому и избежал участи тех, кто остался лежать. Ужас охватил меня от такой молниеносной расправы, от такого бесцельного убийства. Пленные не сопротивлялись, не убегали. Они, измученные отступлением, голодом, ведь многие по 5—6 суток во рту ничего не имели, постепенно теряли облик людей.

А немцы продолжали «наводить порядок». Из села к лагерю подошла команда гитлеровцев человек 30. Первое, что они сделали, это восстановили ограду из колючей проволоки. Затем заставили пленных же относить трупы в конец лагеря, где были выкопаны рвы с перекладинами из досок для уборных. В этом отношении они были очень педантичны и, устраивая лагерь, сразу же позаботились, чтобы свои естественные надобности пленные не отправляли на территории лагеря. Так вот эти же рвы, заполненные человеческими испражнениями, превратились в братские могилы застреленных в это утро перед кухнями.

Затем гитлеровцы стали всех пленных выстраивать по 50—60 человек в ряд, таким образом, чтобы мы стояли вплотную плечо к плечу и вплотную грудью к спине товарища, стоявшего впереди. Затем с помощью переводчика, дубинок, ударов автоматами по головам заставили всех встать на колени. Я очутился где-то в середине колонны и примерно восьмым или десятым от края шеренги. Когда я встал на колени, то получилось, что у меня между ногами оказалась одна нога впереди стоящего товарища. Одновременно я почувствовал, что на мои ноги сзади сел человек из заднего ряда. Таким образом, я оказался скованным. Встать я не мог, пока товарищ позади меня не встанет, а он не мог встать, в свою очередь, пока не встанет позади него сидящий на его ногах товарищ. И так каждый. Все мы оказались скованные друг с другом. Если же кто-то вырывался из таких пут — немцы, стоящие с автоматами по бокам сидевшей на коленках колонны пленных, — бежали прямо по плечам, а то и по головам, если кто не успел нагнуть голову, и били прикладами автоматов. Время от времени, чтобы пленные не поднимались, немцы давали поверх голов очереди из автоматов.

— Что они будут делать дальше? Может, еще заставят нас молиться? — услыхал я голос соседа справа. Я глянул на него — грязный, обросший. Лицо — как лицо у всех, старше меня лет на 5. Единственно, что отличало его от меня, да и от тысяч других — на нем поверх гимнастерки была телогрейка. Я с завистью посмотрел на телогрейку. Он перехватил мой взгляд:
— Да, нам хоть успели выдать телогрейки. Теперь она меня спасает. А как все остальные, как вы? Мерзнете... и держат нас под открытым небом, под дождем... сволочи. Одно слово — фашисты... Для чего все-таки нас заставили стоять на коленях?
Но ответ пришел быстро. Немцы подняли первую шеренгу и под конвоем проводили в отделение с походными кухнями. Им дали по черпаку баланды, и немцы проводили их в конец колонны, заставив там стать на колени. После этого они подняли второй ряд, и так же после того, когда их котелки были наполнены баландой, сваренной из тех буряков, что мы накануне копали, — их также отвели в конец колонны. Тихо, без толкотни, без давки немцы поднимали ряд за рядом и выдавали пленным пищу. По-ря-док! Но четыре кухни по своей емкости могли выдать за одну варку тысячу, ну тысячу двести порций, а нас было около 12 тысяч. Значит, последний ряд получит, в лучшем случае, за десятой варкой. А так как они варили два раза в сутки — значит, до последнего ряда очередь дойдет на пятый день, а до меня с соседом не раньше завтрашнего вечера.

А ноги ныли от неподвижности. Колени сначала болели, а потом я их вообще перестал чувствовать. Если бы не ломтик бурячка, я от слабости потерял бы сознание. Так хотелось размяться, вытянуть ноги. Но пошевелиться я не мог. Угостил я и соседа ломтиком сахарного бурячка. Он с благодарностью взял и, в свою очередь дал мне обсосать разорванный тюбик, в котором был когда-то плавленый сырок.
— Я по специальности радист. Служил в одной части связистом, и имел радиопередатчик и приемник. Сам из Умани, работал в радиомастерской. В лагере как-то появился офицер с переводчиком:
— Есть ли среди вас радисты, у господина офицера испортился приемник, кто может починить? Я вышел. Приемник этому гаду я починил. Хотел поймать Москву, чтобы хоть что-то услышать, но в это время Москва, по-видимому, молчала. Офицер дал мне грамм 300 хлеба, я его давно уже съел, и вот этот тюбик сыру, который я растягиваю уже третий день. Не обижайся, что там уже почти ничего нет. Да, будем знакомы — моя фамилия Шидловский. Я из Умани.
Лицо его внушало доверие. Я назвал себя, рассказал, где служил, и как мы безалаберно отступали. Он назвал свою часть (теперь я ее не помню), был где-то под Житомиром, отступили к Киеву, последнее время был в районе Жулян. Часть рассыпалась после Дарницы. В общем, картина та же, знакомая мне.

Стоять на коленях было уже невмоготу, и люди, опершись на впереди стоящего и, положив головы им на плечи, дремали. На дворе начало смеркаться. Началась раздача пищи после второй варки. Мы с Шидловским договорились, что когда стемнеет — постараемся вырваться из этих коленных пут и пробраться в самый конец, и черт с ней с этой баландой, хотя очень хотелось хоть горячей водички хлебнуть. Будь что будет. Но когда стемнело, и кончилась раздача пищи от повторной варки, немцы подниматься не разрешили. Привезли откуда-то солому и разожгли по бокам от стоящих на коленях пленных костры. И при свете костров бегали по головам и колотили всех, кто пытался подняться.

Часов в 10 вечера нам все-таки удалось выбраться на край колонны. Я обнаружил, что стоять на ногах я не могу. Ноги чужие, мертвые. Это же ощутил и Шидловский. Мы ползком, действуя только руками, пробрались в конец стоящих на коленях людей и занялись массажем икр ног и примитивной гимнастикой — то сгибали, то разгибали ноги в коленях и ступнях, потом обнялись, прижались друг к другу и заснули, предварительно пожевав по ломтику сахарного буряка.
На утро, еще в темноте, при свете горящих костров из соломы, немцы начали нас поднимать, выгонять за пределы лагеря и выстраивать в колонну по 10 человек в ряд. Это построение заняло около часа. Колонна растянулась не меньше чем на километр. По обеим сторонам колонны через каждые 20—30 метров стали конвоиры-автоматчики. Появилось и с десяток мотоциклистов, а также конвоиры верхом на лошадях. Значит, будут куда-то перегонять.

Действительно, когда стало всходить солнце и сделалось совсем светло — колонна с поля вышла на дорогу и нас погнали обратно на Яготин. Но в Яготине остановки не сделали. Наоборот, через село заставили двигаться бегом.
Крестьянки, стоя у своих плетней, бросали пленным какую-то снедь — то варенную в мундирах картошку, то сухари, но мы, подгоняемые криками конвоиров, ударами палок и прикладами автоматов, не могли даже на секунду остановиться, чтобы поднять брошенную нам пищу. Я только теперь почувствовал, как я обессилел. Да и не только я. Все шли, как-то механически передвигая ноги. Куда нас ведут и когда сделают привал, никто не знал. Яготин мы пробежали, потом опять пошли шагом. Дорога не была ровной. То поднималась в гору, то опускалась вниз. И хотя подъем был очень пологий и невысокий, но брать его было очень тяжело.
Колонна поредела и растянулась еще больше, угрожая разорваться на части. Конвоиры, сменившиеся в Яготине, свирепствовали и били всех, кто чуть-чуть отставал. Я вспомнил, что спортсменам — бегунам на большие дистанции — дают на их пути подкрепиться несколькими глотками сахарного сиропа. У нас сиропа не было, но у меня были сахарные бурячки, и в течение всего дня, что мы шли и бежали, я на ходу отрезал себе и Шидловскому ломтик. Это не сироп, но все-таки еда и сахар, хотя во рту от сырого нечищеного буряка стояла изжога, хотелось воды, но воды не было. Тошнило. Кружилась голова, в ушах по-прежнему стояли звон и шум. В глазах белые круги...

Прошли, вернее, пробежали, еще одну деревню. Здесь, как и в Яготине, крестьянки бросали нам еду. Кое-кто успевал поймать или нагнуться и поднять то, что им бросали, но мне не везло. Я ничем запастись не сумел. Если не считать нескольких колосков пшеницы, которые растирал в руке, и жевал зерна.
Вечером, часов в 9, когда уже стемнело, мы пробежали село Студенники, и за селом нас расположили на лугу. Впереди было не то болото, не то какая-то речка. Спустился туман. Сильно похолодало. Люди, как только поняли, что это долгожданный «привал» или место для ночлега — как стояли — падали и моментально засыпали.

Я не могу сказать, что меня мучило больше всего: голод, жажда, холод или смертельная усталость. Мы с Шидловским пристроились к группе пленных, прижались к ним и друг к другу, и не сон, а какое-то оцепенение напало на меня. Я уже двинуться с места не мог.
Перед мысленным взором проносились галлюцинации — то я опять на Рейтерской улице в Киеве укладываю Юрочку спать и все стараюсь его накрыть чем-нибудь потеплее, ведь холодно. То я прижимаюсь к Ане, и она почему-то храпит. Я соображаю, это не Аня, это кто-то другой жмется ко мне и не храпит, а хрипит и стонет. Да нет же, какая Рейтерская! Я же в плену у фашистов, нас куда-то пригнали и вот мы, после 40-километрового перехода здесь ночуем. Чувствую, что рубашка стала замерзать, превратилась в жесткую клеенку. Хорошо Шидловскому, у него телогрейка, а каково мне, а каково другим, которые остались босые и в одном белье.
Я повернул голову. Ко мне прижался один пленный в одном белье. Это он хрипел и стонал. Наверно, еврей или, как гитлеровцы называли, «йуде».

— Ой, умираю, хоть бы чуточку тепла... — простонал он. Я приподнялся, уступая ему место:
— Ложись здесь. Прижимайся к тому, что в телогрейке, а я с другой стороны прижмусь к тебе. До утра дотянем, а там солнце встанет, обогреет, — сказал я.
Отрезал скибочку буряка:
— На! Пожуй немного, все-таки сахар.
Бурячка он не взял, но лег между мной и Шидловским, но в это время около нас появилось еще два раздетых до белья красноармейцев. Они пристроились к этому, что стонал, а я уже лег с краю. Но вскоре вплотную ко мне легло еще несколько человек. Так мы, обогревая друг друга своими телами, провели ночь.
Утром нас опять подняли, выстроили в колонну и погнали — куда, мы не знали. Выходя с места ночевки, на краю села я увидел на дороге в смерзшейся грязи торчащую ручку (черенок) от тыквы. Я машинально пригнулся и поднял ее. На краю этого черенка величиной с грецкий орех был кусок тыквы. Он замерз и был похож на слизняк, перемешанный с грязью. Я не думая, сунул его в рот. Холодный, мокрый, сладкий — какая прелесть, подумал я. Никогда не знал, что замороженная тыква в сыром виде вкуснее любых котлет или тортов.

Нас пригнали в Переяслав, но там не сделали привала. Через городок нас провели «бегом». Когда выходили из Переяслава — дорога шла в гору. Шидловский оглянулся и говорит:
— Посмотри, как мы растянулись, наверно километра на два, если не больше.
Я с горы оглянулся назад, окинул взглядом колонну, на это потребовалось 2—3 секунды, но за эти секунды я отстал от своего ряда шага на три. А вот, чтобы нагнать свою шеренгу мне понадобилось, наверно, не менее получаса. Сразу за Переяславом была плантация сахарных буряков. Некоторые пленные выходили из строя, и в двух-трех метрах от дороги нагибались, чтобы вырвать себе сахарный бурячок. Тогда, шедший вблизи конвоир, отделялся и, не говоря ни слова, из автомата в затылок пристреливал такого пленного. Некоторые пленные падали и, если на окрик конвоира — «Аб! Аб!» — не поднимались, то следующий в нескольких шагах конвоир стрелял в него из автомата в упор и убивал.

Так мы шли уже часов шесть. Прошли Переяслав, и двигались по дороге в сторону села Ерковцы. Усталость? Это не то слово. Я еле передвигал ноги, я чувствовал, что даже поворот головы вправо или влево доставлял невыразимые мучения, отбирал энергию. Одна мысль сверлила голову — только не упасть. Упаду — не встану, и конец всему.
Но вот поле с буряками кончилось. Началось открытое, все перепаханное поле, и нас свернули с дороги на него и дали понять, что это — «привал». Люди, как только свернули с дороги на это изрытое поле, сразу падали. Упал и я. Какая благодать, лежа на земле вытянуться. Пригревало солнышко. Тут я заметил, что многие пленные пальцами разрывают землю. Оказывается, там росла картошка. Ее колхозники выкопали, но люди находили небольшие картофелины величиной с вишню или грецкий орех и запасались этой провизией. У меня не было сил встать и последовать их примеру. Так прошло с полчаса. Нас подняли опять, выстроили и вывели на дорогу в село Ерковцы. Как я поднялся, не верится и сейчас. Я уже потерял счет, когда последний раз пил, когда ел, не говорю уже о том, что уже больше двух недель не умывался, не чувствовал тепла. На голой земле, под открытым небом, в дождь и мороз, в одной гимнастерке.

Сознание туманилось, шел механически, и только одна мысль сверлила голову: не упасть, не упасть. Это будет конец. И все-таки я упал. Услыхал над головой «Аб!», но подняться не смог. Значит, после следующего окрика «Аб!» меня пристрелят. Я напряг всю силу воли и чуть поднял корпус, опираясь на руки. Слышу рядом голос Шидловского — «Мотай обмотку!». Я понял. Если я буду мотать обмотку, — немцы подумают, что я не упал, а сел, чтобы исправить размотавшуюся обмотку на ногах. Я так и сделал. Следующий конвоир только крикнул «Аб!», но не выстрелил. Мимо проходил ряд за рядом несчастных пленных. Обмотку я уже перемотал, но подняться не мог. Уже начинало смеркаться. Тогда Шидловский с одной стороны и какой-то пленный с другой взяли меня под мышки и помогли встать. Мы вклинились в колонну, и пошли. К счастью, примерно через час, когда уже стемнело окончательно, нас привели в лагерь возле села Ерковцы.

Этот лагерь был расположен на территории колхозного или совхозного свинарника. Низенькие, не больше метра высотой длинные постройки с корытами для кормушек, внутри загаженные свиными отходами, позади построек длинные рвы, куда стекала жижа от свиных фекалий. Где-то в середине, между постройками — колодец, но воды в колодце не было. Лагерь, как и полагается, обнесен двумя рядами колючей проволоки выше человеческого роста. В нескольких местах — вышки с пулеметами, направленными на лагерь.
Когда я зашел на территорию лагеря, упал уже окончательно. Ни пить, ни есть я бы ничего не смог, упал почти без сознания. Даже вши, которые одолели меня, как и всех пленных, уже не тревожили. Раньше бывало, как только появились вши, я их давил ногтями, потом просто расстегивал брюки, подымал рубашку и ладонями сметал с рубашки и кальсон, а теперь я их и не чувствовал.
Ночь я спал и не спал. Полузабытье какое-то. Кошмары. То я опять в Киеве, дома, то слышу зловещий крик «Аб!» То я стреляю в немцев, но звука выстрела не слышу, а он, гад, идет... идет на меня и наставляет автомат, вот-вот выстрелит. То передо мной Днепр, много-много воды, и я тянусь к воде, хочу набрать флягу, но ноги чугунные, я подхожу все ближе и ближе, а Днепр отступает все дальше и дальше... В общем, словами трудно передать все эти кошмары. Так я провел ночь.

Утром осмотрелся. Вижу, возле колючей проволоки толпятся пленные — с котелками, флягами. Оказывается, дети лет по восемь-двенадцать из села носят воду. Пленные протягивают через проволоку свои котелки, и дети им наливают воду. Некоторые же ребята берут котелки и фляги, идут в село, а потом приносят в них воду. У меня котелка не было, но фляга была. Фляга стеклянная в парусиновом чехле. На нем, чтобы не спутать, я химическим карандашом вывел большие буквы: «Ф. Х.» Это я сделал, еще когда стояли под Киевом у Демидовского моста. Подошел к проволоке, дал одному мальчику флягу.

Мальчик взял флягу, взял еще у кого-то пару котелков и ушел в село. Я стал ждать, как и все пленные, которые дали посуду для воды. По ту сторону прохаживался какой-то гитлеровец из охраны лагеря. 5 шагов в одну сторону, 5 — обратно. Ждать пришлось долго. Наконец, появилась девочка лет двенадцати. Она несла в обеих руках штук 6 фляг, висящих на тесемках. Подошла к проволоке и растерянно, испуганно посмотрела на нас, пленных. К ней протянулось сразу с десяток рук, и расхватали фляги. На чехле одной из них я увидел буквы «Ф. Х.», и тоже протянул руку и схватился за тесемки. В это время позади меня протянулась еще чья-то рука и схватилась за эту же флягу. Я крикнул:
— Это моя фляга, видишь буквы!
Пленный, что стоял за мной, — в ответ крикнул:
— Плевать я хотел на буквы, фляга моя!
Так мы, держа руки, протянутые через 2 ряда колючей проволоки, несколько секунд рвали флягу каждый себе. Часовые ходили не только по ту сторону колючей проволоки, но и внутри лагеря. А «беспорядков» немцы не любят. Видя наш спор, а это был уже «беспорядок» в лагере, немец, ходивший тут же, имел кроме автомата здоровенную палку, толщиной не меньше чем ножка от стола: он, не раздумывая размахнулся и ударил по голове того пленного, что хотел забрать мою флягу. Тот, как стоял, так и повис на проволоке. Рука застряла в колючей проволоке. Флягу он уже не держал. Я быстрым движением выдернул руку из проволоки вместе с флягой, но в это время второй удар пришелся по мне. Я сделал шаг в сторону от проволоки и упал, потеряв сознание.
Прошло ли несколько секунд или несколько минут, но когда я очнулся, лежа лицом в земле, я увидел, что моя фляга, которую я держал в руках, лежит опрокинутая, и воды в ней уже нет, так может несколько капель, вся вытекла. Я молча поднял флягу, проглотил эти несколько капель и пошел к тому месту, где сидел Шидловский.
Увидев меня, он обрадовался:
— Принес? — Я рассказал, что произошло. Позже мы с Шидловским наблюдали еще одну сцену. К проволоке подошла старушка-селянка с кошелкой. Принесла пленным сухари и стала раздавать. Пленные, озверевшие от голода со всех сторон протягивали руки, навалились толпой на проволоку, повалился столб, и группа пленных человек двадцать навалилась на старушку. Опять «беспорядок». На сей раз более сложный. Повален столб, поддерживающий колючую проволоку. Тут, по мнению немцев, палка не поможет, и в ход пошел автомат. Несколько коротких очередей, и пленные отхлынули на территорию лагеря. Осталось лежать три или четыре убитых, а старушка цела-целехонька поднялась, перекрестилась, и со своей кошелкой засеменила к селу.
Ограду из колючей проволоки немцы быстро восстановили, и в лагере наступил «порядок». Убитых немцы заставили пленных же отнести в конец лагеря и там засыпать землей. Но, ожидая воды или какой-нибудь другой поживы, пленные все время бродили вдоль проволоки. Здесь я был свидетелем еще одного эпизода.

Около самой проволоки стоял один пленный красноармеец. Он заворожено смотрел куда-то в одну точку. По ту сторону проволоки мимо него важно прохаживался дородный гитлеровец. 5 шагов в одну сторону, 5 шагов обратно. Когда он проходил мимо стоящего пленного, тот вдруг молящим голосом проговорил:
— Па-а-а-н!
Он продолжал смотреть в одну точку на землю, по которой шагал немец. Тот не обратил никакого внимания на пленного. Еще раза два или три я услыхал это «па-а-а-н» и заметил, что пленный на что-то, лежащее на земле, указывает пальцем. Я глянул в эту сторону и увидел лежащий на земле в грязи сухарик, величиной не больше спичечной коробки. Видел я и как гитлеровец несколько раз смотрел на этот сухарик, но продолжал ходить взад-вперед. Наконец, немец остановился около сухарика, носком сапога поддел его, и зафутболил в сторону пленного. Сухарик пролетел сквозь колючую проволоку и упал к ногам пленного. Тот схватил сухарик и, держа его обеими руками, сразу начал есть. Я перехватил его взгляд — взгляд ненормального человека, взгляд испуганный, он как бы боялся, что кто-то вырвет у него из рук этот сухарик, и держал его двумя ладонями, поспешно запихивая в рот.
А немец по-прежнему важно прохаживался взад-вперед. Я подумал — так вот как эти сволочи гитлеровцы любыми путями — массовым расстрелом, индивидуальными убийствами, раздеванием чуть ли не догола людей, пытками голодом и жаждой, холодом постепенно вытравляют из наших советских людей все человеческое, превращают их в безликую скотину. Найди я, даже в грязи, сухарик, я тоже, может быть, съел бы его, ел же я мерзлый, в грязи, слизняк от тыквы. Но если бы немец мне швырнул его сапогом, я бы, наверно, не выдержал и швырнул бы ему обратно этот сухарик в лицо, не думая о последствиях.


Четверть наших пропавших без вести лежит в наших архивах...
 
MSDNO_17Дата: Пятница, 29 Октября 2021, 22.53.17 | Сообщение # 3
Группа: Эксперт
Сообщений: 1590
Статус: Отсутствует
Я отошел от проволоки. Тем более, что после истории со старушкой и стрельбы — из села никто не появлялся.
А в лагере шла своя жизнь. Пленные менялись продуктами: то одну вареную картошку за сырую морковку, 20 зерен ржи (это половина чайной ложки) за 2 затяжки цигарки, то кусочек сухаря величиной с грудочку сахара — за щепотку соли. Кое-кто развел костры. Топливо? Солома, собранная при перегонах в пути, разные палочки, щепочки. Были и такие пленные, которые собирали топливо, а теперь варили в котелках баланду. Пошла в ход и моя каска, освобожденная от внутренностей. Она мне служила котелком.
— Король! Одолжи каску сварить борщ! — обратилась ко мне одна группа пленных, — дадим три ложки юшки.

Борщ так борщ. Я каску дал. Три ложки юшки — это тоже чего-то стоило. Составные части борща — штуки три картофелины, кусочек сахарного буряка, пару ложек пшеничных и ржаных зерен, штук 20 зерен кукурузы, один огурец, оставленный на семена. Вот и все, что собрала компания в складчину. Варили минут 10—15, бережно обкладывая котелок (каску) веточками и соломинками. Топлива было мало. Всех брало нетерпение и, хотя ясно было, что все еще сырое, но решили, что «готово». Мне, как владельцу каски, дали первому три ложки юшки. И не только как владельцу каски, а просто легче было набрать, так как все продукты лежали на дне. Я проглотил три ложки мутной горячей водицы, без всякого вкуса, даже без соли, и чтобы не раздражать аппетит, отошел в сторону. У меня за пазухой еще оставался один небольшой сахарный буряк, и я, экономя его, позволял себе не чаще двух раз в день отрезать ломтик и жевал.

Еще пару раз, давая на прокат свою каску, мне удавалось получить несколько ложек «юшки», а один раз даже с кусочком картошки. Немцы же вообще не считали необходимым нас кормить. Видя, что селянки и дети что-то подбрасывают нам, видя, что пленные что-то варят себе, гитлеровцы считали, что все нормально. То, что каждую ночь умирало не менее десятка людей — это немцев не тревожило.
Пошли опять дожди. Люди сосали свои гимнастерки, собирали дождевую воду в котелки, пили из каждой лужицы. Это хоть было спасением. Но дожди размыли дороги. Глинистая почва превратилась в грязь, как густая сметана, слоем до 8—10 сантиметров. Немецкие машины — фургоны, которые то и дело ездили по дороге, стали буксовать, застревать, и немцы решили использовать пленных для очистки дороги.

Однажды, это было числа 10—12 октября, немцы стали выгонять нас из лагеря и выстраивать в колонну. Думая, что будут перегонять в другой лагерь, я и Шидловский постарались выйти в числе первых, чтобы оказаться в голове колонны, а не в хвосте. Там разговор короткий — отстанешь, идти не можешь — пуля в затылок и все. Но весь лагерь не выгнали. Когда набралось с тысячу человек, ворота закрыли, а нас повели на дорогу обратно на Переяслав.

Там нас ожидало несколько грузовиков, нагруженных лопатами. Каждого заставили взять по лопате и растянули вдоль дороги на добрый километр. Часть пленных заставили копать кюветы для стока воды по обеим обочинам дороги, а другую часть — лопатами с дороги снимать грязь до твердого глинистого основания и относить грязь в поле. Примерно на каждые 50—60 человек пленных поставили гитлеровца с автоматом, который выполнял и роль конвоя, и роль десятника-дорожника. Я носил грязь и, пользуясь случаем, подбирал в поле колоски и, если успевал, пока конвоир не видит, растирал в руках, отправляя часть зерен в рот, а часть в карман, на запас. То же делали и другие пленные. Но настал час обеда. Наш конвоир провозгласил — «Митл-эссен».

Все сошли в сторону, и первым делом разожгли костер и сели сушиться и греться. Мокрая солома дымила и давала только дым, но и дым теплый. А часовой не спеша раскрыл сумку, вытащил кусок хлеба, жирно намазанный маслом, кусок мяса или колбасы, пару яиц, и так же не спеша на глазах голодных стал есть. Поев, он запил чем-то из фляги, потом подошел к пленным и я увидел, как он стал вытаскивать из кармана куски хлеба и незаметно стал совать этот хлеб в руки наиболее уставшим и истощенным. Сунул он и мне кусочек хлеба. Значит, и среди немцев есть люди.

Я глянул ему в лицо. Человек уже немолодой, лет 45—50. Наверно, рабочий. Это не тот молодчик, который ударил меня по руке автоматом, радуясь, что «взял в плен», не тот, который щелкал машинкой для стрижки, запустив свою пятерню в волосы женщины-врача, и не тот надменный гитлеровец, который сапогом швырнул пленному сухарь в лагере. Я с благодарностью взглянул на него и сказал «Данке». В это время подошел офицер. Наш часовой подтянулся, выпрямился, и стал что-то кричать на пленных, давая понять, что «обед» закончился и надо браться за лопаты. Вечером нас заставили почистить свои лопаты, чтобы ни одного комка грязи на них не осталось, сложить в кучу, и лишь после того выстроили опять колонну и повели в лагерь.

Там нас ждал сюрприз. Пленных в лагере не было. Их днем, когда мы чистили дорогу, угнали куда-то в противоположную сторону, надо полагать в Борисполь, так как вскоре и нас туда погнали. Но что больше всего нас обрадовало, это то, что в лагере стояли три походные кухни. В них уже был сварен картофельный суп. Вода и картошка. И сравнительно густой. И с солью. Нас было немного, с тысячу человек, и наметанным глазом мы поняли — хватит всем. Беспорядка не было. Все чинно выстроились в три очереди, и вскоре мы наслаждались картофельным супом. Правда, картошка была почищена плохо, плавало много лушпаек. Но никто не сетовал. Главное было то, что суп посоленный, а мы соли не видели, не пробовали уже больше двух недель. Особенно радовался Шидловский. Он очень тосковал за супом. Всегда говорил: «Мне бы супчику солененького».

Так прошло несколько дней. Утром нас выгоняли чистить дорогу, копать кюветы, вытягивать застрявшие автомашины, вечером нам давали картофельный суп, но уже без соли. Спали мы по-прежнему на дворе, на земле, тесно прижавшись друг к другу, спасаясь от холода, который, особенно по ночам, нас сильно мучил. К утру наружная температура снижалась до 3—5 градусов мороза, и только днем пригревало солнце и делалось теплее. Эти морозы и ясная погода днем подсушили дороги, и мы гадали, что будут делать дальше с нами немцы. Бурячки мои кончились, и днем я подкреплялся только собранными на дороге и в поле возле дороги несколькими колосьями ржи или пшеницы, а вечером супом. Я удивлялся, какой все-таки выносливый человек и как окружающая обстановка действует на сопротивляемость организма.

Да, я страдал, я голодал и мерз. Я ежеминутно находился под страхом смерти, у меня болела голова, шум в ушах не прекращался, я ослаб и еле передвигал ноги, но я даже не простудился. В другое время одни сутки такой жизни свалили бы меня с воспалением легких, а тут даже насморка не было. Я только сильно ослаб. Постоянное головокружение, и что еще я заметил: у меня стали сильно дрожать руки, бывало, я лопату не мог удержать. Напала какая-то трясучка, стала дергаться голова, сводить судорогой щеки, рот.
Крепись, Федя, — думал я. Ты еще должен выбраться на свободу, и отомстить проклятым фашистам за все, за эти мучения и издевательства в плену, за мою Анечку и Юрасика, где они сейчас и живы ли вообще, отомстить за бедных расстрелянных пленных, за те спаленные хаты, взятые у нас города и села, за мой дорогой Киев. И я крепился, старался не попадаться на глаза немцам, охранявшим лагерь или водившим нас на работы на дорогу. Думал я и о побеге, но условий подходящих не было. Будь на мне гражданская одежда — дело другое, а в красноармейской форме, хоть и с «короной» на голове, я никуда податься не смог бы. В селе полно немцев, лагерь надежно окружен колючей проволокой, дорога — в чистом поле, сколько хватит глаз ни одного деревца, да и я еле двигаюсь. Надо подождать. Я искал среди пленных единомышленников, но кроме Шидловского, никого не находил.
Люди как-то замкнулись в себе, каждый со своей горестью, со своими думами. Да и примерно половина пленных были люди «нацмены» из Средней Азии — не то узбеки, не то туркмены или казахи. Они держались особняком от русских или украинцев, говоря на родном языке, и с нами не общались.

17-го октября нас чистить дорогу не повели, а выстроили и погнали в Борисполь. Это километров 40—45. По пути на одной из развилок дорог мы проходили через кладбище разбитых бомбежкой наших русских автомашин. Их было десятка три. Видно, еще при отступлении, тут образовалась пробка, и они стали жертвами пикирующих бомбардировщиков. Тел убитых красноармейцев не было. Видимо, немцы, боясь разложения и трупного яда, убрали их. А мертвые, искореженные, разбитые машины остались. Я заметил, как многие пленные бросились к машинам, и стали сдирать обшивку сидений. Я последовал их примеру, и скоро из-под одного сидения надергал себе ваты, запихивая ее вокруг груди между сорочкой и гимнастеркой, а также в штаны. Скоро я почувствовал, что вата стала согревать меня. Приятное тепло разлилось по всему телу. Теперь я действительно «король», — с горечью подумал я.
Вечером нас пригнали в Борисполь на обширное поле аэродрома, где почти месяц тому назад мы, полные надежд, проезжали при отступлении из Киева. Вспомнился опять бедный, но гордый и смелый лейтенант Гончар, вспомнился Серебряков...

Начал снова моросить дождь, и я, хоть и защищенный теперь слоем ваты, чувствовал, что насквозь промок. К ночи дождь сменился мокрым снегом, а к полуночи опять схватил мороз. Мокрая гимнастерка и вата уже не спасали. Тут мы с Шидловским обнаружили, что все поле аэродрома изрыто ямками — метра 2 длиной и шириной сантиметров 70—80, вроде могил. Пленные, спасаясь от бокового леденящего ветра, забирались в эти ямки-могилки и ложились по два-три человека один на другого. Забрались и мы с Шидловским в одну из ям. Он лег на дно, я на него. Вскоре я почувствовал, что на меня лег третий пленный. Его туловище находилось вровень с поверхностью земли, и согревался он от тепла, идущего снизу от наших тел. Мы договорились, что лежим по полчаса, затем меняемся местами. Верхний идет в середину, средний вниз, а нижний — наверх. Так мы и сделали через полчаса. Я был в середине — пошел вниз, Шидловский наверх, а третий — в середину. Еще через полчаса опять перемена мест. Шидловский в середину, я наверх, а третий вниз. Эти полчаса, что я пролежал наверху — я думал, что пропаду совсем. Лежа почти вровень с поверхностью, я ощущал боковой ветер, как если бы вообще не было никакого бокового укрытия. Что касается спины, то я уже не чувствовал ее совершенно. Мокрая сорочка, вата и гимнастерка смерзлись и представляли сплошной ледяной панцирь. Уже через 15—20 минут я толкал Шидловского, мол, полчаса прошло, больше не могу, а он твердил одно — еще немного потерпи, еще не прошло. Хорошо ему, думал я, лежит на теплом, сверху я его грею. Нижний наш компаньон молчал. Наконец, Шидловский сказал:
— Ну ладно, полезай в серединку, отогревайся.
Я вылез из ямы, за мной Шидловский, а нижний пленный не двигался и не подавал признаков жизни. Мы его теребили и так и сяк, но ничего не получалось. Умер, — пронеслось в голове. Мы вытащили его, вернее, уже его тело, на поверхность. Он не шевелился, я пощупал пульс — пульса не было. Шидловский приложил ухо к груди — сердце не билось. Мы оттянули его на шаг в сторону от бровки, но тут нас окружило человек 5 пленных, прося принять в свою компанию третьим. Шидловский вдруг заявил:
— Место платное, что дадите? Условие — первые полчаса третий лежит сверху, потом меняемся.
После небольшой непродолжительной торговли мы приняли за одну небольшую морковку третьего компаньона. Эту морковку мы поделили с Шидловским пополам, и тут же сжевали. Затем улеглись каждый на свое место: Шидловский вниз, я на него, а на меня лег наш третий товарищ.

Сейчас это все кажется диким, непонятным. Как можно было одной морковкой оценивать жизнь человека, но тогда я об этом не думал. Я лег на Шидловского, сверху меня пригревал наш новый третий человек, и я только думал, сможет ли за полчаса отойти спина, растает ли мой панцирь. Так мы провели ночь до утра. Менялись местами еще раза четыре и, конечно, не спали.
Утром, когда рассвело, немцы заставили с помощью ударов палками и автоматами снести всех умерших за эту ночь на край аэродрома, свалить тела в ямы, аналогичные нашей, и прикопать землей. Потом выстроили всех в колонну, выгнали на шоссе и погнали голодных, промерзших, не выспавшихся людей в Дарницу.

В Дарницу нас привели почти под вечер, разместили на территории не то шелкокомбината, не то мясокомбината, в каких-то бараках, где были устроены трехэтажные нары. Там было тепло, вероятно, от скопления людей. Не дул ветер и была крыша над головой. Условия царские по сравнению с тем, что пришлось пережить за почти весь этот месяц. Выдали нам и пищу. Пшенный концентрат, сваренный в виде похлебки и даже присоленный.
До нас в этом лагере побывало уже много пленных, как, впрочем, и в Ерковцах, и в Борисполе. Их угнали куда-то на Запад, может, в Германию, может, на какие-то работы в пределах Украины, — не знаю. Знаю, что я тогда подумал, что это не последнее наше место, и что завтра-послезавтра нас тоже погонят. О побеге не могло идти и речи. Здесь, в Дарнице, немцев было еще больше. Кроме того, мы, измученные голодом и холодом, еле стояли на ногах и были пока довольны этой передышке — спать в тепле, да и пшенный концентрат вселял надежду, что можно будет хоть немного подкрепиться и набрать сил.

Гитлеровцы дали нам передохнуть еще один день и вторую ночь. В этот день нам также дали пшенную похлебку из концентрата. Слоняясь без дела по лагерю, я заметил несколько групп пленных, стоящих возле каких-то бородатых людей в штатском. Возле каждого такого человека стоял немецкий офицер, переводчик и солдат с автоматом. Я подошел к одной группе. Бородатый заявил, что он староста из какого-то села на Житомирщине и спрашивал, есть ли среди пленных человек из его села. Пленные молчали.
Но тут я заметил, что один из пленных вытащил из кармана часы и посмотрел, который час. При этом он заявил, что он из этого села. Староста тут же учинил ему допрос — фамилия, где стоит его хата, кого знает из соседей? Я видел, что пленный путается, говорит неуверенно, хата, мол, возле ставка, соседи его такие и такие, называя, видимо, вымышленные украинские фамилии, при этом еще раз глянул на часы. Староста заметил это движение, и начал в такт ответам кивать головой.
— Так. Так, — переводчик переводил немецкому офицеру вопросы и ответы.
Наконец, староста сказал:
— Так, це наш хлопець.
Хотя «наш хлопець» отвечал больше по-русски, чем по-украински. После этого офицер в блокноте написал что-то и вручил старосте записку. Староста, обращаясь к пленному, сказал:
— Пiдем у контору, там тобi випишуть перепустку.
Пленный пробормотал:
— Придется отдать часы, и этим купить себе свободу, сволочь.
Но староста не услышал или сделал вид, что не услышал, и они пошли в край лагеря, где была «контора».
Был ли староста нашим советским человеком или просто негодяем, соблазнившимся так легко приобретенными часами, — не знаю. Знаю только, что пленный был действительно советским человеком, рискнувшим таким образом вырваться из плена. Ведь, раскройся обман — его тут же пристрелили бы. И как бы в подтверждение этой мысли, в группе пленных, стоящих у другого «старосты», раздалось два пистолетных выстрела, и на земле остался лежать один из наших патриотов-пленных.

На другой день, выдав нам кондер с утра, немцы выстроили нас и погнали в Киев. Мой дорогой Киев. Не в таком облике мне месяц назад рисовалось возвращение в Киев, когда мы 18 сентября переправлялись по Подольскому железнодорожному мосту, освещенные багровым светом горящих в городе зданий. Не победителями мы сейчас шли, а вконец измученными пленниками фашистов, и не мы гнали проклятых гитлеровцев, а они гнали нас, подгоняя криками, ударами палок и автоматами. Невыносимая боль сжимала сердце, слезы стекали по щекам, а в горле стоял сухой комок. И все-таки, думал я, не мы, не я, так другие русские люди, другие войска, наша дорогая Красная Армия погонит вас отсюда. Недолго вам тут хозяйничать, расплатитесь за все.

Подошли к первому мосту через рукав Днепра. Моста не было, из воды торчали только железные обломки, балки, искареженные конструкции. Нас прогнали по понтонному мосту. Подошли по шоссе к бывшему Цепному мосту — его также не было. Только каменные быки, окруженные торчащими вокруг железными обломками. Этот мост, краса и гордость Киева, носил название «Мост Евгении Бош». Мы должны были отступать по этому мосту, но я знал, что уходя из Киева, мы его сами взорвали, но чтобы были взорваны все пролеты от берега до берега, я этого не знал. И вид этих обломков, и мертвых, одиноко стоящих быков, еще и еще раз больно полоснул по сердцу. Ничего, подумал я, вы, сволочи, и мост нам построите другой, и по нему, как и прежде, побегут трамваи, поедут автомашины, пойдут люди. Неважно, что его взорвали мы сами. Война, которую навязали вы, ваш сумасшедший Гитлер, заставила нас это сделать. Значит, вы взорвали все наши мосты, и вы же их нам будете строить.

И у меня всплыли в памяти кошмары последних ночей. Мне уже не снилось, что я в Киеве, гуляю с Юрочкой, Аней, показываю Юрасику памятник Богдану Хмельницкому, фуникулер, большие пароходы на Днепре. Мне снилось, что я поднимаюсь от пристани к Крещатику, и по улице Калинина хочу подняться вверх, чтобы идти домой на Рейтерскую, но не могу найти этой улицы, кругом разрушенные дома, дорогу преграждают горы битого кирпича, весь Крещатик и все боковые улицы завалены этим ломом, и я карабкаюсь, карабкаюсь, и не могу выбраться на простор...

Какой же Киев там наверху в действительности? Снизу с Днепра не видно. Только широкий, голубой, мой Днепр. Сколько воды! Вот бы искупаться, напиться вдоволь, а пока нас гонят по качающемуся понтонному мосту. Куда пригонят? Увижу ли я центр города, наш дом, да и цел ли он? Опять перед глазами Аня, Юрасик в капитаночке. Хочется кричать, а я молча иду, механически передвигая ноги... Какие еще испытания меня ждут впереди?

Конечно, это брехня, что говорил тогда тот немецкий офицер в первый день плена у домика на перекрестке дорог. Что и Харьков взят, и Москву немцы на днях возьмут, и что 200 километров нам предстояло прорываться из окружения...
Но факт остается фактом. Отступая, мы все считали, что Левобережье полностью наше, а в действительности на Левобережье мы, за каких-нибудь 50—60 километров от Днепра, от Киева, уже столкнулись с немцами, и нас, пленных, немцы сразу погнали не на запад, в свое логово, а на восток, куда мы и стремились. Да, ни я, ни кто другой тогда не знали, что немцы предприняли глубокий обход и взяли всю более чем полумиллионную Киевскую армию в тесные клещи, в кольцо или, как сейчас пишут историки, в «Киевский котел». Кто виноват, что мы допустили этот котел, — судить не мне...

Нас прогнали по Набережной до пристани, затем по Кирова, через Красную площадь, Житний базар, по Глубочицкой улице, затем наверх — пересекли Артема, и вот, наконец, пригнали в лагерь, устроенный на большом дворе между Керосинной и улицей Довнар-Запольского. Лагерь этот получил название «на Керосинной».
Двор, куда нас пригнали, — бывший парк танков. Когда-то там стояли наши танки. Железобетонные гаражи, бетонными плитами выстлан весь двор. Кое-где — кирпичные казармы, в основном, разрушенные бомбежкой, как и бетонные гаражи. Пленных там с нашим приходом насчитывалось, наверно, тысяч тридцать или сорок. Никто нас не переписывал и не считал. А мы с Шидловским и тем третьим, что выторговал за морковку место в ямке в Борисполе, — могли ошибиться, определяя, сколько же здесь томится бедных наших красноармейцев. Было ясно только одно. Мы здесь не первые, и нас будут гнать куда-то дальше. Но когда? И куда?
Где-то в соседнем дворе раздавали пищу. В соседний дворик впускали в один прием человек по 200. Это мы определили по выстроенным колоннам по 10 человек в ряд. Этих колонн было 12, и растянуты они были на добрых полквартала. Немцы брали то из одной, то из другой колонны по 20 рядов (отсюда мы заключили, что за один прием бралось 200 человек) и прогоняли в соседний двор, где стояли кухни, и выдавалась пища. По рассказам пленных раздача пищи начиналась еще задолго до рассвета, часов в 5—6 утра и длилась до часов 10 вечера. Кроме того, мы узнали, что первые две «порции» людей — это человек 400, немцы после получения пищи обратно в лагерь не загоняют, а выпускают на волю.

Попасть в число первых 400 человек было почти невозможно, так как немцы каждый день меняли очередность колонн, из которых они брали первые 40 рядов. Например, вчера они начали с колонны № 1. Когда вся колонна прошла, они стали брать людей не из колонны № 1, а, скажем, из колонны № 7, и т. д. Знать наперед, из какой колонны они начнут брать завтра, невозможно. Но мы все-таки рискнули, и стали с вечера примерно в 15-й или 20-й ряд колонны № 1, рассчитывая, что будем если не первыми, то где-то 150-ми или 200-ми, во всяком случае, в пределах четырехсот и, если повезет, то попадем в число тех, которых выпускают на волю. Простояв всю ночь в очереди, а к утру колонна была уже полностью «скомплектована» и тянулась, как я сказал, на добрых полквартала, — мы ждали, когда начнется раздача пищи. Напрасные надежды. Немцы начали не с нашей колонны, а с колонны № 8, а очередь до нас дошла где-то к 4 часам дня.

Рискнули мы и на другую ночь. Заняли очередь произвольно в какой-то средней колонне. И опять неудача. Опять немцы начали впускать для получения пищи не избранную нами колонну, а какую-то другую, а, следовательно, в число выпускаемых на волю мы опять не попали.
Так могло продолжаться бесконечно, но мы боялись, что упустим этот случай вообще. Когда нас прогоняли во вторую ночь в другой двор, я заметил, что был участок, ограниченный с одной стороны бетонной стеной гаража, с другой — разбитой и сгоревшей казармой — только стены, проемы для окон и дверь, а в середине груды кирпича, железного лома и все, что осталось от разбитого и сгоревшего здания. Разрыв от стены гаража до стены казармы метров 8—10. Длина прохода — метров 50. Вот, думаю, если пересидеть в развалинах за стеной казармы, а потом незаметно вклиниться в первую или вторую группу утром, когда пропускают за пищей первые партии, то мы можем оказаться в числе первых, и добыть себе, таким образом, свободу. Но для этого надо на один день отказаться вообще от пищи. Нарочно стать в самый хвост любой колонны. За получением пищи нас будут гнать вечером в темноте. Пользуясь узким проходом, нырнуть в разбитый дверной проем и спрятаться в развалинах, а утром, когда еще также темно, и будут перегонять первые группы пленных, выйти из проема и пристроиться к идущим. Немцы не заметят, так как один сопровождающий идет впереди колонны, другой сзади, а колонна хоть и небольшая, но за идущими пленными этого они не заметят.
План обсудили втроем, и решили его выполнять. Все равно, мы долго не протянем. Две ночи не поспали, не поспим и третью. А тут хоть шанс, маленький, может один из ста, но все же шанс.

Устроили жеребьевку. Первым должен был нырнуть в дверной проем наш третий товарищ, вторым я и, наконец, Шидловский. Так мы и сделали.
Поздно вечером, когда прошла шеренга, в которую пристроился наш третий товарищ, мы с Шидловским с замиранием сердца стали прислушиваться. Тихо. Ни крика, ни стрельбы. Может, он струсил или пожалел потерять черпак баланды? Но вот пошла еще группа. Я встал крайним справа и когда проходил этим узким коридором, поравнявшись с проемом бывшей двери, ступнул в него и спрятался за стенку. Кирпичи под ногами зашерудили, но группа прошла. Я стал наощупь искать прикрытия. Немцы, как назло, выпустили ракету, которая сразу ослепила меня. Я приник к развалинам и не двигался. Благополучно. Тихо. Не заметили. При свете ракеты я глянул, скашивая только глаза по сторонам, но нашего первого не заметил.
Я стал ползком, стремясь не шуметь, пробираться вглубь, надеясь найти и нашего первого, и вообще более солидную глыбу или ямку, чтобы укрыться до утра. Такую яму я обнаружил. Это была казарменная уборная. Обломки бетонных сидений с чашами «генуя», торчащие рельсы, а на дне — то, что бывает в уборных. Тут немцы опять выпустили ракету, но я был уже хорошо укрыт, в ямке. При свете ракеты я заметил и нашего «первого». Мы молча пожали друг другу руки и стали ждать Шидловского. Его что-то долго не было. Но вот появился и он. Первая половина дела была сделана.

Теперь предстояло на какой-то железобетонной балке провести ночь, а утром, когда будет еще темно, незаметно вклиниться в группы счастливцев — кандидатов на выпуск на волю. Мы опять потянули жеребки, и я опять оказался вторым. Зато Шидловский — первым, а третий — третьим. Мы слышали голоса в дворике, где стояли варочные котлы, чувствовали, что начинается очередная варка. Слышался и шум, где выстраивались колонны. Немцы периодически выпускали освещающие ракеты, но мы не вылезали из своего укрытия. Наконец, по крикам и командам на немецком языке поняли, что сейчас пойдет первая группа. Шидловский выбрался и подкрался к дверному проему. Прошло несколько минут. Тишина. Значит, удачно. Ко второй группе пробрался и я, и стал за стенку. Только бы не выпустили, гады, ракеты, только бы не выпустили! Наконец, группа пошла. Я пропустил несколько рядов и вышел в проем, сразу пристроившись к ряду пленных. Никто даже не обратил внимания, вроде я отстал от своего ряда и стал в следующий. Наш третий товарищ пристроился в эту же группу следом за мной.

И вот мы получаем свой пшенный кондер. Затем нас отгоняют в сторону — это человек 400—450, выстраивают в колонну, мы на ходу хлебаем свой кондер. Нас пригоняют в третий двор, где также рядами расположены казармы, но уже не кирпичные, а деревянные. Всех же остальных, получавших пищу, через другие ворота загоняют обратно в лагерь, где танковые гаражи.
Цель достигнута. Мы и поели, и находимся во дворе, из которого нас выпустят на свободу. Пока что мы, тесно прижавшись друг к другу, разлеглись на земле и дремали. Начало светать. В этом третьем дворе нас продержали почти целый день. В часов 11 утра нас подняли, выстроили перед каким-то бараком, на крыльцо вышли два фашистских офицера в сопровождении нескольких автоматчиков и переводчика. Один из офицеров произнес речь, которую переводил нам переводчик. Речь сводилась к следующему:
— Великая Германия освободила всю Европу и силами своей доблестной армии заканчивает освобождение России и Украины. Наш гениальный вождь Гитлер... (при этих словах он сам, второй офицер и солдаты стали «смирно» и, вытянув вперед и чуть вверх правые руки, крикнули «Хайль Гитлер!»)... наш гениальный и любимый вождь Гитлер устанавливает здесь новый порядок. Вы будете свободны от большевистского ига. Вы будете свободно трудиться на своей земле. Великой Германии и сейчас уже нужны ваши руки. Но вы, пока идет война, считаетесь, хоть и на свободе, но военнопленными. Вас выпустят, идите по своим домам, но знайте, что вы не имеете права читать советскую литературу и вести какую-либо враждебную работу или агитацию против великой Германии. Предупреждаю, что мы сейчас выпустим только украинцев, проживающих на Правобережье не южнее линии Винница — Кировоград — Черкассы. Русских или людей другой национальности мы не выпускаем. Предлагаю этим пленным отойти в сторону — они будут отведены обратно в лагерь. Если кто обманет и обман обнаружится, такие пленные будут немедленно расстреляны. А сейчас, по очереди, без толкотни по 3—4 человека заходите в барак, будете получать удостоверения.

Надо ли говорить, что среди нас не было и «русских». Все были украинцами с Правобережья. В сторону отошло только человек 20 пленных — казахов или узбеков, в общем, людей, которых могла легко выдать и внешность, и нечистый русский говор. Бедные люди, они считали, что наступит свобода, а их погнали обратно в лагерь, в страшное неизвестное, на новые мучения.
Процедура выдачи удостоверений была удивительно проста. В комнате, куда мы зашли все трое, было три стола, за каждым из которых сидел немецкий офицер. Между столами ходил переводчик. Возле первого стола немец задавал несколько вопросов:
— Фамилия, имя? Год рождения? Где родился? Где проживал до войны и в какой населенный пункт иду?
На все вопросы я ответил правду, кроме национальности. Сказал, что украинец. Немец все мои ответы записал на моем удостоверении — бланке, напечатанном на немецком языке, и подписал. Затем передал его другому немцу. Тот повторил эти же вопросы, сверил с записанными ответами и также подписал. После чего передал мое удостоверение третьему немцу. Этот опять задал те же вопросы, проверил ответы и поставил печать.
Тогда переводчик сказал:
— Вы должны в течение восьми дней, когда прибудете домой, зарегистрироваться у коменданта пункта, куда идете.
После этого нас выпустили через другую дверь, и мы вышли с противоположной стороны барака против калитки, ведущей на улицу. Там часовой, проверив наши удостоверения, выпустил нас.

http://www.judaica.kiev.ua/old/eg15/15-12.htm


Четверть наших пропавших без вести лежит в наших архивах...
 
  • Страница 1 из 1
  • 1
Поиск: