• Страница 1 из 1
  • 1
Модератор форума: Томик, Назаров  
«В водовороте событий» Воспоминания
NestorДата: Понедельник, 11 Июля 2016, 08.02.37 | Сообщение # 1
Группа: Эксперт
Сообщений: 25600
Статус: Отсутствует

Аннотация издательства: Автор воспоминаний — доктор медицинских наук А. Н. Рубакин — долгие годы жил и работал во Франции. Застигнутый второй мировой войной в этой стране, он лично наблюдал «странную войну» в Западной Европе, наступление гитлеровских войск на Францию и ее падение в результате предательства со стороны правящих кругов. Вместе с простыми людьми Франции автор переживал все трудности оккупационного режима. После нападения гитлеровской Германии на СССР А. Н. Рубакин бежал из Парижа в неоккупированную зону Франции, где власти Виши задержали его и заключили в концлагерь сначала во Франции, а затем в Алжире. Эта книга содержит волнующий и правдивый рассказ обо всем, что видел и пережил автор в 1939–1943 гг.
http://militera.lib.ru/memo/russian/rubakin_an/index.html
=================
Перед немецкой оккупацией французские власти перевезли большинство заключенных на юг, в лагери Ле Верне, Гюрс и т. д., в одном из которых мне пришлось потом сидеть. Убегая от германских войск, французские власти Даладье и Рейно тащили в своих когтях политических врагов. Под Парижем они побросали все: укрепления, военное имущество, оружие и войска, но зато увезли на юг страны чуть ли не всех антифашистов. Чтобы не возбуждать толков, на вагонах, в которых переправляли заключенных, жандармы мелом писали: «парашютисты». И на станциях публика, прочитав надпись, всячески поносила арестантов, грозила расправиться с ними самосудом.

Были и такие лагери, администрация и стража которых попросту бежали при приближении германских частей, оставив заключенных на произвол судьбы. Ясно, что заключенные, беспрепятственно выйдя из лагеря, разъехались но домам. Бывали случаи, когда вагоны с политзаключенными прицепляли к поезду, везшему снаряды. Так было с одной из наших знакомых, политэмигранткой из Италии. Как антифашистка, она была арестована в Париже в 1939 г. и заключена в тюрьму. В тюрьме просидела вплоть до июля 1940 г. Администрация тюрьмы получила приказ вывести всех политических заключенных из Парижа. Их посадили в вагон — большинство были итальянцы-политэмигранты — и прицепили к поезду, шедшему в Бретань. Этот поезд вез в Бретань... снаряды. В пути политических заключенных почти не кормили. Германские войска приближались к Парижу, их самолеты владели небом Франции. И случилось то, что должно было случиться: когда поезд со снарядами стоял на вокзале в Ренн, налетели германские самолеты и сбросили бомбы. Все вагоны были разбиты, погиб почти весь военный эскорт поезда, а вагон с политзаключенными в силу какой-то действительно чудесной случайности один из всего состава остался невредимым. И хотя французские власти потеряли голову, они не забыли прицепить этот вагон к другому поезду, довезти заключенных до Нанта, где их снова посадили в тюрьму! В тюрьмах люди умирали от голода, заключенному выдавали в день маленький кусок хлеба и несколько ложек отвратительного супа — горячей воды с капустой. [139] Когда германские войска заняли город, заключенные потребовали немецкого коменданта. Но администрация заявила, что тюрьма подчинена французам. Так бы заключенные и не добились своего, если бы германские власти не прослышали про тюрьму и сами не заглянули туда. Выслушав жалобы, немецкие власти заявили, что итальянцы — «их союзники», и выпустили всех на свободу. Они, вероятно, предполагали, что заключенные итальянцы были фашистами. Их поселили в казарме и несколько дней отлично кормили.

Когда же итальянцы выразили желание вернуться в Париж, немцы снабдили их на дорогу консервами, разумеется, французскими. И вот наша знакомая явилась к нам в Париж с чемоданом, полным всякой снеди, свободная, но без документов, так как при аресте у нее отобрали их.

В Париже ей пришлось претерпеть немало злоключений. Сначала французские власти оставили ее в покое, вероятно, опасаясь оккупантов. Но весной 1941 г., когда гитлеровцы сами взялись за политэмигрантов и антифашистов, французская полиция вызвала нашу знакомую и предложила ей в кратчайший срок покинуть Францию. Ехать в Италию — означало попасть в лапы итальянских фашистов. В конце концов она с мужем осталась во Франции. Что с ними стало затем, я не знаю.
...
Итак, в понедельник 30 июня 1941 г., ровно через неделю после отъезда из Парижа, я прибыл на автокаре в Виши.

Было около одиннадцати часов утра. Переполненный автокар проехал предместья столицы неоккупированной зоны и остановился на мосту, возле фабрики, где стояла жандармская будка. В автокар вошел жандарм.

Все спешно вытащили бумаги. Жандарм внимательно осматривал их и молча возвращал обратно. Очередь дошла до меня. При виде советского паспорта глаза его блеснули:

— Будьте любезны выйти и подождать у будки.

Я вышел. Жандарм тотчас же спрыгнул вслед за мною. Автокар укатил. Жандарм передал мои документы в будку и предложил мне подождать, — пока что он был вежлив. Я стал расхаживать по мосту. Жандармские патрули останавливали всех прохожих, спрашивая документы. Вскоре ко мне подвели еще одного задержанного, он оказался русским эмигрантом.

— Сколько же времени мы будем ждать? — спросил я у жандармов. — Я хотел бы связаться с нашим посольством. [152]

— Скоро приедет полицейский чиновник, и тогда вы сможете позвонить по телефону, — успокоительно ответил жандарм.

Потянулись часы ожидания. Сидеть было не на чем. Я слонялся по мосту.

Часа в четыре, наконец, приехала полицейская машина. В ней сидел очень молодой полицейский чиновник. Я обратился к нему с протестом по случаю задержания и просил разрешения позвонить в полпредство.

— Мы сейчас поедем к комиссару, и он вам все это устроит, — любезно ответил полицейский чин.

Мы приехали на огромный стадион. Поднялись наверх. На скамейках стадиона сидело человек 500, большей частью русских эмигрантов, причем, некоторые из них в самых невероятных костюмах. У каждого в руках был номер, их вызывали по номерам. Молодой человек, привезший меня, бросился с моими документами к усатому военному комиссару. Тот мельком взглянул на бумаги и отложил их в сторону.

— Могу я по телефону предупредить наше посольство о случившемся? — спросил я.

— Мы сами это сделаем, — сухо ответил комиссар. Часа три мы промаялись на стадионе под палящими лучами солнца. На допрос меня так и не вызвали. Затем всех нас погрузили в машины и повезли в городскую больницу. В пути жандармы были еще вежливы, но чувствовалось, что вежливость их с каждым часом тает.

В больнице нам отвели две палаты. Одну для женщин, которых, кстати сказать, было очень мало. Туда же поместили стариков и больных. В другой палате, абсолютно пустой, на паркет кинули немного соломы. Здесь мы безвыходно провели три дня.

Только теперь я узнал, что правительство Виши, по приказу Гитлера порвавшее дипломатические отношения с СССР, отдало приказ об аресте всех русских. В больницу свезли человек 300 русских белоэмигрантов. Среди задержанных были также сотрудница и переводчик посольства, арестованные в этот же день.

Впервые мне удалось так близко столкнуться с эмигрантами.

Многие арестованные на вопрос о профессии отвечали:

— Бывший офицер. [153]

Они прослужили офицерами в белой армии года два. С тех пор лет двадцать работали грузчиками или шоферами во Франции, но все еще считали себя офицерами.

Были здесь и евреи, в большинстве случаев богатые коммерсанты из Виши, в фетровых шляпах, с кольцами на пальцах. Почти у всех у них документы были не в порядке. Они бежали в Виши из оккупированной зоны, жили здесь в хороших отелях и тратили немалые деньги на подкуп полиции.

Среди арестованных мне бросился в глаза один коммерсант, родом из Буковины. Он лет 30 прожил в Виши, где держал какую-то торговлю. Маленький, безукоризненно одетый, в черном пиджаке со стоячими воротничками, в котелке, он, в противоположность другим арестованным, пришел с уже готовым чемоданчиком, где были аккуратно уложены бритвенный прибор, мыло, полотенце и смена белья. Видно было, что человек этот имеет опыт в делах подобного рода. Мы с ним разговорились. В начале войны 1914 г. его арестовали в Виши и интернировали, как австрийского подданного, а когда Румыния захватила Буковину, его выпустили. Затем Буковина была освобождена от власти румынских бояр, и его задержали, как советского гражданина, хотя в Буковине он не был тридцать лет и не знал по-русски ни слова. Он молча положил свои вещи в уголок, приткнулся на соломе и немедленно заснул.

На третий день зал опустел. Меня и двух — других советских граждан на допрос не вызывали. Вместе с небольшой группой арестованных нас посадили в грузовик и привезли в центральный полицейский комиссариат Виши, в здание ратуши, когда уже вечерело.

Дежурный полицейский грубо приказал нам сдать вещи, обыскал, отобрал у меня бумажник, часы, ручку, словом, все, что лежало в карманах, а также шнурки от ботинок, галстук и подтяжки. На мой протест он ответил, что действует по закону, однако стал вежливее, записал все отобранные предметы в книгу и предложил расписаться.

Просидели мы тут до полуночи. Все время приходили и уходили полицейские. Они были пьяны, многие едва держались на ногах. В соседнюю комнату приводили арестованных на улице и тут же их допрашивали. Слышалась площадная ругань полицейских, затем дикие вопли допрашиваемых, которых избивали. [154] На ночь нас отправили в подвал, в каморку размером приблизительно 4 на 2 метра, почти целиком занятую низкими нарами.

Лежать было жестко, воздуха не хватало. На нас сразу же набросились тысячи вшей. Ни соломы, ни одеял не дали.

За несколько дней, что мы провели в полицейском комиссариате, наше общество несколько видоизменилось. Раза два к нам сажали воров, избитых до полусмерти полицией. Чаще привозили пьяниц для вытрезвления, и они безбожно храпели. Днем мы сидели в помещении, где пьяные полицейские играли в карты или на настольном биллиарде. На ночь нас запирали в подвал. Иногда вечером нашу процессию в камеру замыкал пьяница, которого волочил также пьяный тюремщик. Следует заместить, что за все время нашего пребывания в вишийской каталажке я ни разу не видел его трезвым. Он обычно был так пьян, что, отводя нас вечером в камеру, не мог попасть ключом в замочную скважину, и нам самим приходилось открывать дверь.

В каталажке мы лежали на голых досках. Никаких тюфяков и одеял не полагалось. Уборная была тут же, в камере, в виде круглой дыры в полу. Каждые пять минут она автоматически промывалась водой, спускавшейся со страшным грохотом. Других «удобств» в камере не было, если не считать электрической лампочки, светившей высоко на потолке так слабо, что читать при ее свете было трудно. Свет горел днем и ночью.

Сюда же привели и еврея из Буковины. Он пришел покорный, по-прежнему хорошо одетый, в котелке, с неизменным чемоданчиком в руке; растянувшись на нарах, он проспал ночь, а на другой день его освободили. Равнодушно взял он свои вещи, надел котелок и ушел.

Помощник начальника комиссариата — старый толстый эльзасец был выслан германскими войсками с родины. Ему дали полчаса на сборы и разрешили взять 500 франков. Эльзасец клял немцев, оплакивал брошенное имущество. Я попросил его выяснить у комиссара, которого никто из нас не видел, когда меня освободят. Помощник ушел и через десять минут вбежал разъяренный: [155]

— И вы еще смеете требовать объяснений? Да вы знаете, кто вы такой? Вы русский, советский. Я видел на вас досье. Ваше дело очень, очень серьезно. Вам бы помолчать, а вы еще в разговоры пускаетесь.

Так ничего добиться от него и не удалось. Хотя немцев он и ругал, но и служил им верно.

Мне удалось дать знать о моем аресте старому знакомому, врачу, русскому еврею, лет сорока до того осевшему во Франции. Он пришел, принес мне папиросы, фрукты. Был он грустен, чем-то подавлен. Оказывается, как еврея, его лишили права врачебной практики. Теперь он мог быть лишен и французского гражданства. От него я узнал, что наше посольство еще 30 июня вечером выехало из Виши. С фронта вести шли неважные. Чиновники и полиция Виши заметло наглели.

Я попросил моего знакомого сходить в американское посольство и просить там вмешательства в дело моего освобождения. Но в посольстве США ему резко заявили, что дела советских граждан их не касаются, они поручены иранскому посольству. Сходил он и в иранское посольство. Здесь его приняли весьма любезно, обещали все разузнать, но ничего не сделали. Да с иранским посольством ни вишийские, ни германские власти совершенно и не считались.

Еще через несколько дней, вечером, в комиссариат явились жандармы с походными сумками. Они вызвали сначала сотрудницу нашего посольства Соню и приказали приготовиться в дорогу, а куда, не сказали. Едва мы успели с ней попрощаться, как жандармы пришли и за нами. Под конвоем четырех жандармов мы прошли через город к вокзалу... Было еще светло, люди равнодушно оглядывались на примелькавшуюся картину. Из разговоров с жандармами мы узнали, что везут нас в прославленный жестокостью лагерь Верне.

После восьми дней пребывания днем и ночью на голых досках каталажки ночь в набитом до отказа вагоне окончательно доканала нас. Жандармы держались вежливо, сдержанно. Вообще профессиональные блюстители порядка вели себя куда пристойнее, чем петэновские ставленники, всякого рода «гражданские стражи», государственная полиция и т. п.

За окнами промелькнули Клермон-Ферран, Монтобан, Тулуза с забитыми народом вокзалами, с пустыми буфетами и множеством портретов Петэна. [156] В Тулузе мы просидели весь день на вокзале, так как поезд в Верне отходил только вечером.

К вечеру того же дня мы прибыли в Верне.


Будьте здоровы!
 
NestorДата: Понедельник, 11 Июля 2016, 08.05.08 | Сообщение # 2
Группа: Эксперт
Сообщений: 25600
Статус: Отсутствует
Лагерь Верне

На равнине виднелось несколько десятков длинных деревянных бараков. Посредине шло шоссе с возвышающейся триумфальной аркой, надпись на которой гласила: «Французское государство», вероятно, это должно было означать: «добро пожаловать». Со времени прихода Петэна к власти эта надпись заменила надпись «Французская республика». Отныне оставалось только «Французское государство», символом и главой которого являлся дряхлый, злобный предатель Франции Петэн.

По одну сторону шоссе, как-то врассыпную, стояли бараки, в которых жили жандармы, гражданские стражи. Здесь же размещались контора лагеря, мастерские, кантина (лавка) для интернированных, ресторан и бар для жандармов. В центре квартала возвышалась тюрьма, около нее караульное помещение, где круглые сутки дежурили жандармы.

По другую сторону шоссе на большой, обнесенной двойным рядом колючей проволоки площади стояли рядами бараки для интернированных, некоторые бараки были на вид новые, обмазанные штукатуркой или цементом, с окнами. Другие из побуревшего от времени дерева, не имели окон. Впоследствии интернированные сами прорубали в них отверстия разнообразные по форме и на различном уровне.

Лагерь был разбит на кварталы, отделенные друг от друга колючей проволокой. Посредине каждого квартала, в центре, красовались деревянные уборные.

За проволокой, вокруг бараков и по центральной аллее, двигалось множество людей. Среди них молодые, почти мальчики, и древние, седые старцы. Почти все они были одеты в одни только трусики. Издали могло показаться, что здесь нечто вроде мужского пляжа, по которому разгуливают отдыхающие. [157] Но, подойдя поближе, я увидел буквально скелеты с торчащими наружу ребрами и лопатками, с тощими, как плети, руками, с худыми, костлявыми ногами, обутыми в рваные туфли. Я решил, что тут специально собраны туберкулезные в последней стадии или умирающие от рака. Я не знал, что меньше чем через три месяца я стану таким же.

Здесь были собраны представители различных наций и стран Европы. Лагерь Верне с 1939 г. был лагерем для интернированных французскими властями испанских республиканских военнослужащих и бойцов интернациональных бригад. Они-то и составляли основное население лагеря. Но с начала мировой войны к ним присоединилось множество других антифашистов-иностранцев. Французов в нем не было.

Ночь мы провели в караульном помещении. Наутро нас отвели в отдаленный квартал он состоял всего из двух деревянных бараков. Рядом с ним стояли баня и больница. Нас ввели в большой барак без окон, с земляным полом, с деревянными нарами в два этажа. Там уже было полно народу. Нам дали чехлы для тюфяков, солому, чтобы их набить, и дырявые, грязные одеяла, на которые было жутко смотреть.

Кто же были обитатели этого барака?

Во всех городах неоккупировачной зоны 30 июня полиция задержала всех русских или лиц, считавшихся таковыми. Их согнали «в полицейские управления, как скот. После проверки из числа 400500 обычно отбирали пять-шесть человек, иногда больше, и сажали под арест. Затем их отсылали в лагерь как «опасных», как «большевиков».

Из 120 человек в нашем бараке около половины составляли белоэмигранты, в том числе много махровых реакционеров. Были евреи из всех стран Центральной Европы Польши, Румынии, многие из них по 30 и больше лет жили во Франции и по-русски даже не умели говорить.

Группа в 25 человек прибыла из репатриационного лагеря Ле Миль, около Марселя. Советское консульство в Виши восстановило этих людей в советском гражданстве и послала их в Ле Миль подготовиться к отъезду в СССР. Разразившаяся внезапно война помешала их отъезду, и французы отправили всю группу в Верне. [158]

В толпе я заметил священника лет 45, тощего, болезненного, в желтой рясе, с бородкой а ля Христос. Это был отец Ильченко из какого-то белоэмигрантского прихода на юге. При ближайшем знакомстве он оказался человеком очень искренним, бескорыстным. Недели через две его выпустили, но он приезжал к нам в лагерь служить обедню, привозил и раздавал продукты, русские книги и аккуратно выполнял все наши поручения на воле. Наша советская группа научила Ильченко петь советские песни. Человек музыкальный, сам хороший певец и дирижер, он по слуху записал наши песни и увез их с собою на свободу. К сожалению, лагерное начальство скоро запретило его визиты к нам.

Была в лагере группа в пятнадцать белоэмигрантов, работавших на алюминиевом заводе в Пиренеях, большая часть которых являлась реакционерами, врагами. Арестовали их за создание какой-то белоэмигрантской организации взаимопомощи. Но так как завод работал полным ходом, и притом на гитлеровскую Германию, а рабочие руки были нужны, недели через две их всех освободили.

В этой группе были форменные босяки. Помню одного, здоровенного бывшего казачьего офицера, отчаянного морфиниста и алкоголика. В лагере с ним раза два случались припадки белой горячки, и его приходилось силой утаскивать в больницу. Этот потерявший человеческое обличье хулиган потом записался в «антибольшевистский легион» и на вопросы о профессии неизменно отвечал: «офицер белой армии».

Другой, Р., тоже бывший офицер, лет 20 проработал грузчиком в Марсельском порту. Острый на язык, прекрасный рассказчик, он был настроен патриотически, радовался успехам Красной Армии, мечтал когда-нибудь попасть в Россию. Своих коллег, белоэмигрантов, он глубоко презирал.

Один бывший солдат экспедиционного корпуса Т. прожил во Франции 21 год без всяких документов. После мировой войны он прослужил лет десять в Иностранном легионе, а потом остался во Франции; его сотни раз арестовывали и высылали, как бродягу. Был он вор, пьянчужка, и когда ухитрялся напиться пьяным, то рассказывал бесконечные глупые и похабные происшествия из своей жизни. [159]

В конце июля привезли еще партию арестованных из Ниццы и среди них двух братьев Жуковых, сыновей известного в свое время в России мыловаренного «короля». Когда-то они были богаты, владели огромным домом в Ницце, но все со временем пропили, проиграли, прокутили. Старший, образованный человек, был хронический алкоголик, безвольный и опустившийся. К нам относился с симпатией, но признавал, что он России уже не годен, да и вообще ни на что больше не годится. Было ему лет 36. Целыми днями он медленно расхаживал по двору, сложив руки на толстом животе. Когда ему присылали деньги, он покупал с помощью стражей коньяк и сосредоточенно пил его в комнатушке, которую устроил себе в бараке и в которой развел необычайную грязь.

Младший Жуков, пухлый парень лет 28, заядлый морфинист, делал по 30 впрыскиваний морфия в день. В лагере морфия он доставать не мог и по примеру брата начал пить запоем. Под влиянием одного провокатора, своего дружка, он записался в «антибольшевистский легион».

Жена старшего Жукова танцовщица и художница, иногда присылала мужу посылки. Но в них обычно лежали одеколон, губки для мытья, зубная паста или зеркальце, и ни крошки съестного. Раз только она прислала пять-шесть картофелин, которые он тут же съел сырыми.

Вернемся, однако, к описанию нашего лагеря. Как было сказано ранее, он разделялся на три «квартала»: квартал «А», где находились большей частью политические заключенные и интернированные испанцы, квартал «В», где содержались интернированные, работавшие в лагере, и квартал «С», где преобладали уголовные. Но это деление было приблизительным, и в мое время оно уже не всегда соблюдалось. Против нас находился барак, в котором содержалось несколько албанцев бойцов интернациональных бригад. Среди них выделялся молодой албанец Шеху, служивший в Испании лейтенантом. Он хорошо говорил по-итальянски. Вернувшись позднее в Москву, я узнал, что Шеху как-то удалось вырваться из лагеря, пробраться в Албанию и там встать во главе отряда партизан. Ко времени освобождения Албании от итальянских оккупантов Шеху получил чин генерала албанской армии. [160] С 1954 г. Шеху председатель Совета министров Народной Республики Албании.

В одном из соседних бараков жили интербригадцы-немцы, среди них бывший депутат рейхстага коммунист Франц Далем, видный деятель Социалистической единой партии Германии (СЕПГ). Вместе с ним в лагере содержался коммунист-немец Рау, ныне заместитель председателя Совета министров ГДР. Эти товарищи исключительно хорошо понимали международную обстановку и пользовались в лагере всеобщим уважением. Как-то во время обеда Рау вызвала администрация лагеря и больше он к нам не вернулся. Администрация по требованию гитлеровских оккупантов передала его им. Забрать Рау в другой момент они не посмели, боясь, что лагерь вступится за него. Позже, после нашего отъезда из Верне, гитлеровцам был передан и Далем.

Хотя почти все гражданские «стражи» лагеря носили значки «легионеров», одевались они не лучше заключенных и по виду мало чем отличались от них. Между прочим, благодаря этому обстоятельству удался один побег из лагеря. Двое интернированных ухитрились сшить себе жандармские мундиры, им помогли смастерить кожаные сумки, кобуры, кепи. Рано утром они беспрепятственно вышли из лагеря и увели с собой группу интернированных, построенных по трое, по всем правилам лагерного устава. Никто их не остановил, и все благополучно удрали. С тех пор у всех выходов из лагеря перед часовыми висела доска, на которой был прибит приказ никого не выпускать без проверки и «особенно остерегаться фальшивых жандармов».

Попыток организовать побег было немало, но они редко удавались. При мне таких попыток было пять или шесть, но почти все они кончались тем, что беглецов ловили. Однажды подняли тревогу, когда беглецы еще не ушли из лагеря. Одному смельчаку удалось пролезть под проволоку и залечь в траве. Его нашла собака-ищейка. Жандарм застрелил его. После этого побега начальство заставляло интернированных тщательно выпалывать траву между проволокой, а все заграждения и пространство вокруг лагеря ночью заливал яркий электрический свет. [161]

Очень скоро мы убедились, что в лагери сажали не только политических: арестованные при Даладье немецкие агенты продолжали сидеть при Петэне с тем же обвинением, арестованные как «пораженцы» в начале войны оставались в лагере и теперь, когда война с Германией считалась «исторической ошибкой».

В одном из соседних бараков «шефом» состоял испанский педагог, мирно проживавший во Франции и арестованный только в июле 1941 г. В его досье в рубрике «мотивы интернирования» значилось: «мотивов нет».

И таких насчитывались сотни. Ведь будь хоть какой-то «мотив», еще можно было бы его оспаривать, оправдываться, протестовать. Но что можно сделать, если человека интернируют без «мотива», без обвинения?

Законов в петэновской Франции не существовало. По приказу префекта, назначенного правительством Виши, любого человека могли схватить и отправить в лагерь.

Заключение в лагерь означало не только изоляцию. Лагерная администрация старалась сломить волю заключенного, истощить физически и уничтожить в нем человека.

Летом нас поднимали в 6 часов утра, а зимою в 7. Являлся «страж» и грубо тянул спящих за ноги. Иногда по утрам бараки обходили жандармы и поднимали спящих ударами прикладов. Из кухни приносили «кофе» мутную тошнотворную жидкость.

После проверки каждый барак должен был отрядить несколько человек для участия в церемонии поднятия флага у барака администрации. Интернированных выстраивали как солдат перед шестом, на который поднимали флаг, заставляли снимать шапки и принимать стойку по команде «смирно». На шест взлетал оскверненный предательством французской буржуазии трехцветный флаг. Чтобы не снимать на церемонии шапок, большинство интернированных, посылаемых на нее, не надевало их вообще. В шапках на церемонию шли лишь спекулянты и подхалимы.

Вечером, в 5 часов, проводилась обычно вторая поверка. В иные дни она производилась четыре раза. После утренней поверки «рабочих» гнали на работу. Одни обслуживали лагерь: подметали бараки, чистили двор, работали на кухне, два раза в день выносили из уборных железные оцинкованные параши. [162]

Несмотря на всю непривлекательность этой работы, на нее находилось немало охотников. Прежде всего она занимала только часа два в день, а как приятно было пройтись по лугу к речке, в которой мыли параши, дышать свежим воздухом, сидеть на берегу. По дороге в поле мы могли набрать веток и сучьев для топки, а иной раз стащить початок кукурузы на окрестных полях.

Дров для кухни давали мало, а веников для подметанья и того меньше. Дрова и веники интернированные должны были доставать сами в соседнем лесу. Интернированным вручали топор, ножи, они быстро рубили деревца и ветки. А «стражи» тем временем зорко следили, не идет ли владелец леса, и в случае его появления, подавали сигнал к бегству.

Часов в 10 утра нам раздавали караваи хлеба, которые требовалось нарезать кусками по 275 граммов в каждом. Раздача его была важным и ответственным делом, так как, кроме хлеба, другой пищи в лагере почти не было. Хлеб развешивали на самодельных, из картона и проволоки, весах с помощью гирь из камней, которые были проверены на настоящих весах в лавке. Двое или трое уполномоченных, а также «любители» из наиболее бдителыных следили за точностью веса. Затем один из уполномоченных отворачивался, а другой брал кусок хлеба и спрашивал!

Кому?

Первый называл фамилию, и хлеб тут же вручали названному лицу. Таким же способом распределяли в лагере и другие сухие продукты, которые иногда до нас доходили. Десятки голодных людей напряженно следили за процессом дележа, готовые в случае недовеса даже на один грамм вмешаться, устроить скандал.

Описанная картина наблюдалась во всех лагерях. Этот крик «кому?» неразрывно связан в памяти с голодовкой, с мрачными и тоскливыми днями лагерной жизни. Испанцы не понимали вначале, что значит вопрос «кому?» Они думали, что это какой-то пароль и поэтому постоянно без всякого повода выкрикивали «кому?».

В полдень из кухонь приносили обед чан с супом. Содержимое его менялось в зависимости от сезона и активности интендантства. [163] Никакой посуды и приборов для еды интернированным не выдавалось, между тем большинство из них было арестовано не дома, а в городе и сразу отправлено в лагерь без каких-либо вещей. В первый же день нашего пребывания в лагере, когда принесли суп, ни у кого из нас не оказалось ни котелков, ни ложек, чтобы поесть. Пришлось воспользоваться ржавыми банками, оставленными здесь солдатами республиканской армии.

Позже мы узнали, что эти банки заменяли им ночные горшки, так как многие из них, как затем и мы, страдали полиурией.

Обычно суп представлял собой горячую воду, в которой плавали жесткие листья кормовой капусты. Все выстраивались в очередь с котелками или банками, и дежурный «раздатчик» (обычно один и тот же) взбалтывал бурую жидкость и особой ложкой отмерял каждому четверть или две в зависимости от количества жидкости.. Мгновенно воцарялась полная тишина. В течение трех-пяти минут все жадно глотали «суп». Хлеба к этому времени почти ни у кого уже не оставалось: его съедали без остатка тут же, во время выдачи. В субботу хлеб выдавали на два дня, но так как его тоже немедленно съедали, воскресенье было самым голодным днем недели.

Вечером, в 6 часов, снова раздавали такой же «суп». В половине десятого вечера, после отбоя, в бараках гасили электричество. В каждом бараке оставалось по две ночных лампочки, да над оградой светили яркие фонари.

Часть интернированных работала у жандармов, коменданта и вообще на лагерное начальство. Работа в этих местах считалась самой выгодной. Многие были заняты в кузнице, в столярной мастерской, строили новые бараки, поливали цветы, пололи траву под проволокой. Иные выполняли абсолютно бессмысленную работу: перетаскивали камни или носили с места на место песок. Голодные, истощенные люди не хотели, да и не могли работать по-настоящему.

Каждый лагерь являлся крупным источником дохода для его администрации и интендантства. Дело в том, что по официальной раскладке полагалось на питание интернированного что-то около 11 франков в день. На дележе не тратилось и трех франков все остальное присваивалось администрацией лагеря. [164] Так, в нашем лагере было около 1500 человек, значит, каждый день администрация зарабатывала кругленькую сумму, превышавшую 10000 франков. Кроме того, в лагерной лавчонке нам продавали продукты по двойной против рыночной цене, а доходы шли начальству.

В лагерные «стражи» шли ни на что не способные, никчемные люди из числа бывших легионеров, люди без профессии, спившиеся сутенеры и тому подобные лица. Почти все они носили «Франциску» значок фашистского легиона фронтовиков. Бывшие фронтовики шли служить в легион потому, что без этого нельзя было получить работу, и легионеры, в частности «стражи» нашего лагеря, уже тогда поносили правительство Виши и Петэна на чем свет стоит.

Многие из «стражей» и бригадиров вербовались из эльзасцев или уроженцев севера Франции. Большинство из них бежало от оккупантов, иные из германского плена. Немцев они ругали, жаловались на режим немецкой оккупации, на голод в плену. Но и с нами они обращались нагло, грубо.

Бригадиры и начальники кварталов требовали, чтобы интернированные, разговаривая с ними, вытягивались во фронт и снимали головные уборы. Поэтому большинство интернированных предпочитало ходить с непокрытой головой. Каждое утро комендант квартала обходил бараки. Дежурный при его входе кричал: «смирно». Все мы вскакивали со своих мест и, вытянувшись во фронт, стояли без шапок. Комендант злобно глядел на нас, ища, к чему бы придраться.

Помню только одного бригадира, истинного французского патриота, болевшего душой за Францию и хорошо относившегося к нам, русским. В лагере он старался ничего не делать, презирал «стражей» и начальство, по ночам ловил в речке рыбу, прячась от жандармов, и потом продавал ее заключенным. Весь день он сидел в будке у входа, играл в карты с кем-либо из бригадиров или сушил на колючей проволоке свои сети и переметы.

Этот бригадир очень хорошо различал политических и неполитических заключенных, чего не делали или не хотели делать другие «стражи». В лагере политические и уголовные арестованные размещались вперемежку в одних и тех же бараках. [165] Начальству было легче вербовать шпионов и предателей среди уголовных, которым за их подлую работу делались всякого рода поблажки: их лучше кормили, устраивали в лучших бараках, отпускали в город. Французские власти надеялись таким способом деморализовать политических, дискредитировать их в глазах местных жителей, представить нас уголовной шпаной, социально опасными элементами.

Но французское население, как правило, относилось к политическим заключенным неплохо и сочувствовало им. Политическим интернированным, работавшим вне лагеря, удавалось покупать у местных торговцев ставшие редкостью продукты хлеб, мясо, сухие овощи. «Стражам» же торговцы не продавали этого и вообще презирали их. Те, кто не выходил из лагеря, могли покупать лишь в лагерной лавке, где почти ничего не было.

Часто в лагере людей избивали и особенно зверски в тюрьме. Здесь в ход пускали кулаки, ноги, приклады. Избиение заключенных было вообще одним из любимых занятий французской полиции.

Нам приходилось видеть людей, привезенных в лагерь после двух-трех месяцев тюрьмы. Это были тени, а не люди, тощие, желтые, с впавшими глазами. Помнится один молодой бельгиец-летчик. Он бежал от немцев, но был арестован французами в 1941 г. и просидел в тюрьме три месяца. Затем его отправили в наш лагерь. Он был до того худ, что качался от ветра, и казалось, вот-вот умрет. В лагере он таскал с кухни семечки от тыквы, подбирал гнилую морковь и репу. Мне знакомы были тюрьмы и ссылка в царской России. Я мог сравнить их с французскими тюрьмами и концлагерями, в которых мне пришлось потом сидеть. Французские тюрьмы одни из худших в Европе. Система питания в них основана на том, что заключенные сами должны покупать себе еду. В противном случае они обречены на голодную смерть. Заключенные из среды спекулянтов, мошенников и вообще людей, имеющих деньги, обычно получают еду из ближайших ресторанов за свой счет или платят за нее втридорога в тюремном ларьке. Тюремная администрация обирает заключенных и иными способами. Так, в одной из тюрем Ниццы была «библиотека», состоявшая из нескольких десятков книг. [166] Желающие прочесть какую-либо книгу должны были оплачивать полную ее стоимость, хотя после прочтения ее следовало вернуть в «библиотеку».

В лагерях люди сидели годами, со времени декрета Даладье. Находиться в лагере намного хуже, чем сидеть в тюрьме, чем быть на каторге. В лагерь сажали без обвинения, без суда, по произволу администрации, без официальных мотивов и объявления срока. Протесты ни к чему не приводили. На прошения префекту, министру внутренних дел ответы приходили иногда через полгода, всегда отрицательные и без объяснения причин отказа. Но чаще ответы вообще не приходили. Я трижды писал министру, протестуя против моего интернирования. Через год, уже в Джельфе, меня вызвали в контору лагеря и прочли бумагу из Виши, в которой говорилось, что власти не видят оснований для моего освобождения или для перевода в другой лагерь. Но что послужило причиной интернирования, мне так и не сообщили. И тем не менее все интернированные жили надеждой на освобождение. Ходили слухи, что вот-вот приедет какая-то комиссия, которая разберет дела. Комиссии действительно приезжали и уезжали, но чем они занимались неизвестно.

В августе 1941 г. одна из комиссий вызвала тех, кто служил во французской армии. Таких оказалось свыше 100 человек. У многих были ранения, некоторые имели награды. Они надеялись, что получат свободу. Комиссия, состоявшая из префекта, его секретаря, коменданта лагеря и еще кого-то, задала каждому по нескольку вопросов, но никого, конечно, не освободила.

Особые надежды возлагали на подобные комиссии мелкие и крупные буржуа, спекулянты. «Политические» и интербригадовцы не ждали освобождения от вишистских властей, несмотря на всю беззаконность их заключения. Интербригадовцы содержались в лагере уже третий год, многие из них, если не большинство, никогда ранее во Францию не приезжали.

Среди заключенных имелось немало торговцев с черного рынка, темных дельцов. Были бродяги и какие-то сомнительные личности, неизвестно чем жившие и на кого «работавшие». Возможно, многие из них обслуживали раньше германскую разведку. Из среды этих элементов лагерное начальство вербовало шпионов и провокаторов для французской охранки или «второго бюро». [167] В лагере их устраивали на теплые местечки. Они считались интернированными, но их слишком хорошо знали, и поэтому сыском и шпионажем им приходилось заниматься через подставных лиц, своих агентов, которые имелись во всех бараках.

Среди провокаторов запомнился венгр Шиллер, бывший офицер не то австрийской, не то венгерской армии, тип прожженного международного шпиона, работавшего на разведку той страны, которая платит дороже, а иногда и на несколько разведок одновременно.

Во время войны в Испании Шиллер приехал туда и, как офицер и специалист, сумел проникнуть в штаб интернациональных бригад; он знал обо всех военных операциях, предпринимавшихся республиканской армией. Этот тип являлся агентом французского «второго бюро». Несомненно, он нанес немалый вред республиканской армии.

Не надо забывать, что в республиканскую армию, в частности в интернациональные бригады, проникали шпионы генштабов различных государств мира. Некоторых из них республиканцы разоблачили и расстреляли, но многих не удалось вывести на чистую воду. Эта сволочь пользовалась своим положением, чтобы отомстить испанцам. Один сотрудник «второго бюро», офицер, ведавший лагерем испанцев и интербригадовцев, откровенно и злобно грозил:

Теперь мы с вами рассчитаемся за все! О принадлежности Шиллера к этой категории испанцы узнали позже, когда интербригадовцы перешли французскую границу и попали в лагерь, где он выступал в качестве чиновника «второго бюро». Впоследствии Шиллер не то провинился, не то проворовался в лагере Гюрс, и его перевели в лагерь Верне как заключенного. Находился в лагере он на особом положении, жил на квартире у лагерного начальства, носил приличный штатский костюм, разъезжал по окрестностям на велосипеде, командовал «стражами» и вел в бюро лагеря тайную «административную работу»... Питался он также особо и, судя по его цветущему виду и солидному брюшку, очень неплохо. Маленький, круглый, самодовольный, в гетрах, как большинство полицейских, Шиллер приезжал в лагерь, оставлял на попечение «стражей» велосипед и направлялся в бюро. [168] В лагере никто, кроме шпиков, не разговаривал с ним. Говорят, его не разбили, и очень сильно. Но побои он переносил стоически, считая их неизбежными при своей профессии.

В каждом бараке имелись свои «информаторы», причем большинство из них трудилось не за страх, а за совесть: им не платили, особого пайка не давали, но они усердствовали, желая выслужиться, подлезть к начальству и добиться таким путем освобождения или каких-либо льгот.

В соседнем бараке, в квартале «Т», свили гнездо шпики и провокаторы. Там же жил и «начальник» этих мелких шпиков, официально считавшийся главным шефом дневальных у жандармов. По профессии музыкант, скрипач и, как говорили, неплохой, в лагере он быстро опустился.

К нам в квартал был приставлен некий Гольдштейн, старожил города Дижона, по профессии антиквар. Говорили, что он был связан с немцами. Он ревностно следил за нами, доносил обо всем коменданту квартала и распоряжался в бараке как власть имущий. Комендант квартала ничего не предпринимал, не посоветовавшись с Гольдштейном. Гольдштейн не брезгал и мелкими доходами стирал за деньги белье интернированным, промышлял контрабандой.

Содержался в Верне и крупный шпион, агент «второго бюро», Гарай. О том, что Гарай шпион, знали все, поэтому у него не возникало надобности скрывать это. В Верне он заведовал комнатой свиданий интернированных с женами.

Позднее в Джельфе Гарай недурно устроился: начал «писать» книгу «История лагеря». Нетрудно представить, что это была за «история», если за свою пачкотню он получал особый паек.

Лицам, содержавшимся в лагере, разрешалась личная переписка, но все письма, поступавшие в лагерь и уходившие из лагеря, проходили через руки администрации. Писать разрешалось только по открытке и одному письму в неделю. Судьбу писем решали человек пятнадцать из числа интернированных, разумеется, главным образом шпики и провокаторы. В числе «цензоров» был некий Стефан Приасель, подвизавшийся когда-то в качестве журналиста. [169] Мне довелось встречаться с ним в редакции «Монд»{1} и на собраниях. Толстый и здоровый, он жил в интендантстве и ничем не походил на нас, обычных интернированных. Приасель, встретив меня, отвернулся, сделав вид, что не узнает.

Многие шпики жили или работали в интендантстве и конечно знали о процветавшем там воровстве. Кражи в интендантстве происходили не без ведома коменданта лагеря и комиссара.

Комендантом лагеря был старик-полковник, типичный французский военный, «выслуживавший» чины годами. В лагерь он почти никогда не заходил, условиями, в которых жили заключенные, не интересовался, на прошения не отвечал. Перед визитом очередной комиссии по его приказу белили известкой уборные и подметали начисто пол в бараках. При встрече с комендантом часовой командовал: «равнение налево». Если такой команды не было, ему потом здорово влетало. Приказ коменданта квартала об отправке интернированного в тюрьму утверждался комендантом лагеря, который неизменно удваивал срок заключения. Иногда нас предупреждали, что комендант будет обходить лагерь. Заключенным запрещалось под угрозой тюремного заключения обращаться к нему с просьбами или жалобами. Но к нему никто и не обращался.

Делами в лагере вершил главным образом комиссар Людманн, эльзасец, ярый сторонник петэновской полицейщины, фашист гитлеровского типа. Он знал каждого из нас в лицо, распределял на работу, отсылал в Африку, переводил в другие лагери.

При лагере имелись два ларька, так называемые кантины: один для интернированных, другой для «стражей» и жандармов. Цены в первом были в среднем в три-четыре раза выше, чем во втором. Оборот ларьков составлял свыше миллиона франков в год. «Излишки» шли в пользу заведующего лавкой и лагерного начальства. В каждом квартале было свое отделение кантины, которым заведовали шпики. Сменить заведующего кантиной не удавалось, так как его назначало начальство. [170] Все местные шпики и провокаторы дружили с заведующим лавкой и всякий раз при утверждении бюджета и его отчета поднимали дикий крик против тех, кто пытался критиковать их «шефа».

Жалкий паек заключенных в лагере не превышал 11001200 калорий в день, т. е. был меньше, чем половина минимальной нормы. Главным, а иногда единственным продуктом питания являлся хлеб. Люди с утра до вечера испытывали голод и жили единственной мыслью о пище. За первые два месяца заключения я потерял в весе 20 килограммов, т. е. около 25 процентов прежнего веса. Такое быстрое исхудание само по себе являлось болезнью, вызывало сердечную слабость, понос, сбщее расстройство организма. Отсутствие витаминов также вело к заболеванию.

Постоянное голодание медленно убивало людей. Они превращались в скелеты. Нередко утром мы находили в бараках покойников. Человек тихо умирал, не беспокоя даже соседа.

Многие от голода приходили в бешенство, злобно ругались, лезли без малейшего повода в драку. Такое состояние продолжалось два-три дня и обычно кончалось смертью. В лагере господствовали болезни, с которыми в обычное время врачу редко приходится встречаться: все виды алиментарной дистрофии, отеки от истощения, поносы, не поддающиеся лечению, сильнейшая полиурия мочеизнурение.

У большинства интернированных отекали ноги, становились толстыми, как столбы. Это особенно подчеркивало неестественную худобу тела. Ломались, крошились и выпадали зубы, обнажались десны. Чтобы сколько-нибудь подавить ощущение вечного голода, люди заталкивали в рот все, что попадало под руку, все сколько-нибудь съедобное. Пищу разбавляли водой, чтобы ее объем был больше.

Раз в неделю нас водили в душ. В раздевалке на скамейках кишели мириады блох и вшей. Вход был прямо со двора, и когда открывалась дверь, голых людей обдавало ледяным пиренейским ветром. Страшно было смотреть на тощие, желтые тела, с торчащими костями. Неудивительно, что при таких условиях больница не пустовала. В ней имелось 250 коек на 1300 заключенных.

В лагере сидели десятки врачей. Но ни одного из них не брали на службу в больницу даже санитаром. [171] Лагерный врач был француз, его помощниками служили бывшие спекулянты, в медицине абсолютно невежественные люди. По утрам лагерный врач «принимал» пациентов. Больным приходилось ждать очереди по три-четыре часа в комнате с разбитыми стеклами, где ветер свистел, как на улице. Иногда сквозь приоткрытую дверь мы видели врача: он играл в карты с «санитарами». Прием он заканчивал быстро в какие-нибудь полчаса.

Летом 1941 г. в лагере вспыхнула эпидемия брюшного тифа. Начальство распорядилось сделать прививки, но было поздно: многие заболели после первого же укола. Реакция после укола у изможденных людей была обычно тяжелой.

С июля по конец сентября 1941 г, умерло 50 человек. Иногда умирало по два, по три человека в день. Простой деревянный гроб ставили на подводу и везли на кладбище, находившееся рядом с лагерем, или в «квартал Д», как мрачно шутили в лагере.

В первые дни эпидемии, когда только начали возить гробы на кладбище, мы выстраивались на дворе, сняв головные уборы. Позднее, чтобы предупредить такие «манифестации», лагерное начальство само стало выстраивать нас лицом к кладбищу. Могильщиком работал один из интернированных врачей.

За гробом шло обычно несколько «стражей». Иногда шагал католический священник с большим деревянным крестом. Когда умирал русский, из соседнего города вызывали священника Ильченко.

Во время похорон раздавался заунывный тонкий звон колокола. Осенний холодный ветер срывал с деревьев последние листья. Стаи ворон носились над лагерем. Невыразимая тоска сжимала сердце.

Самым распространенным в лагере наказанием являлось тюремное заключение. В маленькие темные карцеры, где на грязном полу было постлано немного соломы, обычно сгоняли по 1012 заключенных. Сажали сюда не меньше чем на неделю. Били.

За малейший «проступок» виновному по приказу коменданта коротко стригли волосы. Таких «стриженых» было много в каждом квартале.

Голову стригли за разговоры через проволоку с соседними кварталами. Помню, когда в первый раз мне сказали: «Вас зовут к телефону», я изумленно посмотрел на говорившего. Тот рассмеялся. [172]

«Телефоном» у нас называется разговор через проволоку.

В лагере говорили на особенном жаргоне это была какая-то нелепая смесь всех языков, с преобладанием испанского. В ходу было обращение «nombre» (по-испански человек). Добавка к пайку называлась «реганче» испанское солдатское выражение.

Рядом с нашими бараками находились бараки «стариков», там действительно жили старики, иным было лет под 80. Обращались с ними так же грубо, как и с нами.

Так мучительно тянулась наша лагерная жизнь.

Вот отдельные выдержки из моего дневника начала зимы 1941 года.

31 октября. День и ночь непрерывно дует с запада ветер, нагоняя дождь. Все заключенные в бараке кашляют. Холодно, согреться негде, огня нет. Ночью мерзли в постели. Сидеть и писать трудно коченеют пальцы.

Люди живут только ожиданием еды. Хлеб съедают утром и потом голодают. Роются в мусорном ящике, вытаскивают оттуда какие-то остатки и тут же их поедают.

В бараке почти непрерывные ссоры. Ругаются по пустякам, все это из-за истерзанных нервов, от голода.


Будьте здоровы!
 
NestorДата: Понедельник, 11 Июля 2016, 08.05.37 | Сообщение # 3
Группа: Эксперт
Сообщений: 25600
Статус: Отсутствует
8 ноября. Два раза в день комендант обходит бараки. Все должны по его команде выстроиться у своих мест, без шапок, руки по швам и... ждать. И всякий раз комендант находит, к чему придраться.

Зачем завесил кровать? В следующий раз велю сжечь занавеску, говорит он злобно.

Не слышали команды? Разве так стоят? Он грубо толкает «провинившегося». Остричь ему голову.

16 ноября. Вчера встретил украинца Кузьмина, молодого парня, бывшего интербригадовца. Высокий, крепкий на вид, он бледен особой бледностью, свойственной только заключенным. Он плел из старых мешковин веревки, делал туфли и продавал их. Я давно его не видел. Он дал мне как-то свою единственную книжку томик Горького на русском языке.

Куда вы делись? спрашиваю. Убежали?

Нет, грустно улыбнулся он. Сижу и работаю.

С виду он был таким же, как и всегда. Однако вечером, в 8 часов, после ужина, он внезапно умер. Умер от истощения... [173]

17 ноября. За последние дни наши «стражи» стали не так грубы. Говорят, что свыше им дан приказ обращаться с нами вежливее.

Вести с советского фронта хорошие. Гитлеровские войска остановлены.

19 ноября. Итальянцы ловят крыс и едят их. Крупная крыса котируется в лагере от 10 до 20 франков. Мой сосед итальянец Поли хвалится, что ест их с костями.

23 ноября. В лагере в каждом квартале организовано еврейское гетто особый барак для евреев.

На днях увозят в Германию партию чехов, немцев и словаков. Из Испании получены сведения о том, что Франко расстрелял 416 испанцев, вернувшихся из французских концлагерей. Познакомился с австрийским профессором Тригом высокий, немолодой, в зеленой фетровой шляпе и в гольфах, одет как турист. Он живет во Франции с 1924 г., читал в Ниме лекции по истории Византии. Его жена, умелая кулинарка, записывала рецепты кушаний и иногда давала их студентам, слушателям мужа. В апреле этого года Трига арестовали за ...коммунистическую пропаганду. Оснований к такому обвинению не было никаких. В качестве улик ему предъявили кулинарные рецепты его супруги, принятые за шифр. Гражданский суд прекратил дело. Трига предали военному суду, но даже и этот суд отказался его судить. Тогда власти посадили Трита в лагерь в квартал «стариков».

Холодно. Все ходят в лохмотьях, в изодранных ботинках, в разбитых сабо. На головах рваные, грязные, полинявшие береты.

6 декабря. Прочитал в газете, что французский суд присудил к тюремному заключению французов, слушавших лондонское радио. А в лагере все «стражи» и жандармы слушают Лондон. Да что там, вся Франция слушает зарубежное радио.

В бараке жандармов, около лагеря, на главном входе, как полагается, висит портрет Петэна. Сегодня бригадир Фишер, обходя этот барак, вдруг увидел на противоположной двери надпись в честь «Сражающейся Франции».

Фишер пришел в ярость:

Кто это сделал? Что за свинство? [174]

Фишер сорвал ветки, обрамлявшие надпись, изорвал ее.

Сегодня стариков и инвалидов отправили в лагерь под Тулузой. Больно смотреть на уезжающих. Паралитики, хромые, седые старцы, еле волочащие ноги, в рваной одежде, небритые, тащили на спинах свои нищенские узлы и чемоданы.

Население лагеря

В лагере насчитывалось 3540 национальностей испанцы, итальянцы, венгры, немцы, австрийцы, албанцы, югославы, греки, китайцы, тюрки и т. д. и, наконец, апатриды, люди, не имеющие гражданства. К этой же категории относили евреев, родившихся в странах, которые за последние 25 лет переходили из рук в руки. Они сами не знали, где их родина, какой язык родной, говорили они на многих языках, и на всех одинаково плохо. Юридически эти люди были лишены какой-либо защиты, ибо ни одно консульство не признавало их за граждан своей страны.

В бараках быстро произошло классовое разделение интернированных. Интербригадовцы и политические из Франции объединились в коллектив под руководством подпольных коммунистических ячеек. Буржуазия спекулянты, коммерсанты, богатые евреи из всех стран мира и прочие, имеющие деньги, составили свою «компанию» Они хорошо питались, так как покупали провизию в городе через работавших там заключенных или же через «стражей». Они всячески старались выслужиться перед администрацией лагеря и вели непрерывные переговоры о получении виз. Мечты об освобождении они связывали с получением визы в Америку. Но чтобы получить визу, необходим был паспорт. Некоторым, побогаче, иногда удавалось за крупные деньги доставать паспорта: Панамы, Коста-Рики, Гватемалы и даже визы в эти страны. Но французские власти не давали выездных виз этим «нежелательным иностранцам» и не выпускали их из лагерей. Администрации было невыгодно их отпускать, так как она получала с них много денег. Среди этой публики были типичные космополиты, которым все равно было где жить, лишь бы иметь возможность торговать и зарабатывать. [175] К нам они относились довольно прилично поскольку и мы и они сидели за решеткой.

В декабре 1940 г. гитлеровцы выслали во Францию около 18000 евреев стариков, женщин, детей. Вишийские власти отправили их в лагерь Гюрс, в Пиренеях, где раньше находились испанцы и интербригадовцы. Евреи умирали там сотнями от истощения, холода, болезней.

Правительство Виши совершало чудовищные преступления в отношении евреев. Гитлеровцы требовали от Лаваля рабочую силу для работы в Германии. Численность первой партии была определена в 150000 человек. Лаваль объявил добровольный набор; по официальным данным, за полгода он набрал лишь 17000 человек, но большинство их разбежалось еще до отправки. Тогда Лаваль решил перехитрить гитлеровцев, а заодно и очистить лагери. Он согнал из лагерей 20000 евреев женщин, мужчин, стариков и отправил их в запертых товарных вагонах в Германию. На вокзалах при отправке происходили драматические сцены. Матерей и отцов разлучали с детьми, мужей с женами. Французское население устроило демонстрацию протеста. Даже тулузский епископ выступил публично против этого зверства. В пути, который продолжался шесть дней, несколько тысяч человек умерло.

Лавалю пришлось лгать и оправдываться. Но гитлеровцев он не обманул. Им нужны были специалисты-техники, а Лаваль послал им старых и малых. Можно представить себе, что сделали гитлеровцы с этими несчастными!

В августе 1941 г. петэновцы решили создать в нашем лагере еврейское гетто. Всем заключенным были розданы анкеты с вопросами о вероисповедании. Иудеев оказалось очень мало. Начальство ломало голову, как установить, кто еврей. По имени и по фамилии? Долго допрашивали интернированного русского Александра Ивановича Моисеева, чистокровного сибиряка. Администрацию смутила фамилия Моисеев, которую они сочли еврейской. В еврейский барак Моисеева, правда, не перевели, но оставили под сомнением.

Наконец, после долгих розысков и следствий лагерные власти все же выделили евреев в особые бараки. В квартале «Т» евреев было мало, им отвели часть барака. В кварталах «В» и «С» по отдельному бараку. [176]

В одном из бараков была устроена церковь, в которой попеременно служили то католики, то протестанты. Неизменным посетителем церкви был главный комиссар лагеря эльзасец Людманн. У католиков в церкви полагается орган, но в лагерной церкви его заменил бесплатный оркестр, состоявший главным образом из интернированных евреев. Искренне молились в этой церкви разве только поляки польские рабочие с севера Франции, завербованные на тяжелую работу, в большинстве своем люди неграмотные и не говорившие даже по-французски.

Спекулянты устроили в церкви своего рода черную биржу, где ухитрялись, не без ведома властей лагеря, продавать валюту, продукты и даже ценные бумаги.

В бытность мою в Верне испанцев оставалось в этом лагере очень немного. Большинство было отправлено в Испанию, часть сослали в Африку, многих угнали в рабочие команды. Но в нескольких бараках «шефами» являлись испанцы, в том числе бывший министр и бывший командир дивизии, оба анархисты. Во всех лагерях, как, впрочем, и на свободе, вожаки испанских анархистов вели себя скверно. Они втирались в доверие к начальству, доносили на своих. Бывший командир дивизии при отступлении присвоил дивизионную кассу, а также деньги, отправленные на его имя комитетом помощи испанцам. Характерно, что французские власти писали в наших «делах» «анархист-коммунист-пропагандист». В их глазах это означало тройное преступление. А с настоящими анархистами они быстро сошлись, почуяв в них, вероятно, близких себе людей. Поэтому во всех лагерях испанские анархисты занимали важные посты.

Разумеется, среди испанских анархистов имелись честные и искренние люди, но главным образом из числа рядовых, а не руководителей.

«Шефы» хорошо питались и одевались. Но рядовые испанцы находились в самом ужасном положении. Некоторым бывшим бойцам помогали интербригадовцы. Перед моим отъездом из Верне испанцы попытались организовать коллектив, который устроил раз или два общие обеды, но на этом дело и кончилось. Организаторы коллектива, испанские рабочие, еще задолго до войны приехавшие во Францию, не располагали достаточными средствами, чтобы делить со всей братией свои посылки. [177]

Итальянцы, наоборот, жили дружной и сплоченной семьей. Почти все они входили в коллектив, который варил пищу два или три раза в неделю.

Пребывание итальянцев в лагере подходило к концу. Почти все они заявили о своем желании вернуться на родину. Они предпочли сидеть в тюрьме у себя, дома, а не во Франции. Но итальянское правительство не очень-то спешило их репатриировать. Вероятно, не без участия вишийских властей фашистское правительство потребовало немедленной выдачи итальянцев, которые не хотели возвращаться в Италию. Фашистам выдали Галло, одного из крупных деятелей интербригад в Испании, и Чезаре Коломбо журналиста, социалиста.

В лагере было довольно много поляков. Среди них бывшие солдаты дивизии Сикорского, сформировавшейся в начале войны на территории Франции, в нее вошли поляки, бежавшие из Польши после занятия ее гитлеровскими войсками. Воевать на стороне французов им не пришлось, а после перемирия по требованию оккупантов Петэн направил их в концлагери. Понемногу их переводили в рабочие команды.

К ним наезжал польский ксендз, раздавал папиросы и кое-какие вещи, присланные польскими магнатами, живущими на свободе во Франции.

Несколько раз им присылал белье и одежду польский Красный Крест. Польским евреям этих вещей не давали.

Получив вещи, многие тут же продавали их, покупали вино, напивались и скандалили. У властей эти поляки, «католики», как их называли, были на отличном счету. Начальство всячески настраивало их против евреев и поляков-интербригадовцев, и не безуспешно...

Бельгийцев в лагере оставалось совсем мало, так как их отправили в Бельгию, откуда гитлеровцы забрали их на работу, или же в особые лагери. Несколько бельгийцев пытались пробраться к союзникам, но их захватили на границе Франции. В нашем лагере сидел 20-летний бельгийский летчик, граф де К., племянник бельгийского посланника. Его арестовали в Ницце, откуда он думал пробраться в Гибралтар, а затем в Англию. [178] Летчика избили и посадили в тюрьму. Затем из тюрьмы его переслали в наш лагерь, не вернув отобранных при аресте денег и вещей. Он плохо разбирался в политике, по существу был настроен реакционно. Но в лагере он ни в чем не уступал начальству, даже кричал на «стражей». Дворянский титул оказывал свое действие на французских полицейских.

В Верне сидел лидер бельгийских фашистов, небезызвестный Дегрель, но его выпустили сразу же после капитуляции Франции.

Сколько в лагере было авантюристов и «прославленных», и никому неведомых бродяг, жуликов, искателей приключений, людей странной судьбы!

Незадолго до войны в крохотной республике Андорра, расположенной в долине Пиренеев между Францией и Испанией, появился русский некто Скосырев, провозгласивший себя королем. Французские жандармы Скосырева арестовали и привезли в концлагерь, хотя его следовало бы поместить в сумасшедший дом.

Сидел в лагере и офицер, армянин, бородатый, смуглый, вся его грудь была увешана орденами неизвестных никому стран. Ходил он в щегольских желтых высоких сапогах и в белых брюках, заправленных в сапоги. Раньше он служил в Иностранном легионе. В награду за службу французские власти после капитуляции посадили его в концлагерь.

В августе в наш барак привели высокого, измученного на вид старика. Это был генерал Махров, бывший начальник штаба Деникина. Еще до войны он разъезжал по городам Франции и выступал перед русскими эмигрантами с докладами о России; в начале войны он обратился в наше посольство с заявлением, что готов служить всем, чем может, Советскому Союзу. 30 июня вишийские власти вспомнили о нем, арестовали и, продержав недели три в тюрьме в ужасающих условиях, сослали в Верне. Держался он бодро и с восхищением говорил о Красной Армии. Белогвардейцы его ненавидели.

Каждый день он являлся, как и все мы, на перекличку и, называя его фамилию, дежурный всякий раз добавлял:

Генерал Махров!

В разговорах со мною Махров часто повторял: [179]

Меня очень интересует социализм. Я о нем много читал и считаю, что мир неизбежно придет к социализму.

На меня Махров производил впечатление человека искреннего, хотя и наивного. В нашем бараке он был самым старым ему было 65 лет. Позже по ходатайству генерала Жанена, бывшего главы французской военной миссии при Колчаке, Махрова перевели на житье в интендантство, а затем и вообще освободили.

Самым молодым среди нас был пятнадцатилетний мальчик Калинин. В коротеньких штанишках, бледный и худой, он казался моложе своих лет. Держался он как затравленный зверек, ни с кем не говорил, не получал никакой помощи. Когда приезжала германская комиссия, администрация лагеря прятала его. Почему его посадили в лагерь, никто не знал. Говорили, что за фамилию.

Как-то раз два жандарма привели к нам семилетнего мальчугана. Его родители по приказу префекта были интернированы. Узнав, что у них есть сын, и не поинтересовавшись какого возраста, префект распорядился интернировать и его. И вот два дюжих жандарма привели малыша в лагерь. Местное начальство отказалось его принять, и после телефонных переговоров с префектом ребенка куда-то увезли.

Особняком от всех держалась кучка «украинцев-самостийников». Среди них некий Кучинский, хвалившийся, что он был секретарем Петлюры, и ругавший все советское. Он выполнял в бараке функции парикмахера. В квартале его видели только с двумя другими «самостийниками»: Перебийнисом и Гусаром.

Перебийнис, по профессии художник, и притом очень плохой, судя по портретам, которые он из подхалимства писал с бригадиров, служил у Петлюры офицером. Худой, как скелет, завернутый в какое-то тряпье, он боялся всего на свете. Перед «стражами» он без всякого приказания с их стороны вытягивался в струнку. Его рвение было замечено и по достоинству оценено начальством. Он получил место сторожа при входе. Перейдя таким образом из разряда тайных соглядатаев и доносчиков в официальные, Перебийнис втерся в доверие также к общепризнанному «вождю» всех «самостийников» в лагере Гусару молодому упитанному человеку. [180]

Его привезли в лагерь в августе 1941 г. из Клермон-Феррана, где он занимался журналистикой за счет немецких субсидий. Мне приходилось читать его статьи в фашистской газете. Он доказывал, что русской культуры «не существует», ввиду чего они, «самостийники», призваны играть на Востоке роль «носителей» западноевропейской цивилизации. Словом, обычные бредни украинских националистов, выслуживавшихся перед гитлеровцами.

Освобождение Гусара из лагеря совпало с образованием в Берлине «украинского правительства». Гусар метил если не на пост министра, то по меньшей мере на должность посла во Франции. Перебийнис ходил наглым, сияющим. Наши говорили, что Гусар посулил ему пост швейцара при своем посольстве.

Как известно, «самостийники» не в первый раз делали ставку на немцев. Всем памятно, как в 1918 г. они ждали «царя» от немцев и восхваляли «Василия Вишиванного», так называли тогда какого-то родственника Вильгельма II, которого кайзер прочил в «короли Украины».
* * *

Лагерь постоянно жил слухами, несмотря на то что мы каждый день получали газеты как французские, правда, вишийские, содержащие только сообщения, угодные немцам, так и швейцарские. Оккупанты тогда еще не запрещали их, и все заключенные жадно набрасывались на газеты. То, о чем молчали газеты, сведения о военных операциях на восточном фронте, известия о дипломатических встречах и переговорах, находило у нас своих комментаторов. Фактически мы были изолированы от мира. Все письма перлюстрировались, так же как и письма, адресованные нам. Радио не было. Связи с местными жителями мы не поддерживали, если не считать нескольких заключенных, работавших на окрестных фермах.

Большинство слухов, или, как мы их называли по-испански, «булос», прежде всего рождалось тут же, в лагере, на основе обрывочных сведений, услышанных от наших «стражей», сведений более чем сомнительных. Пересказывая сообщения по радио, они так искажали названия русских городов, что трудно было понять, где вообще происходят бои. [181] Впрочем, в этом они мало отличались от французских обывателей, которые слушали по радио речи государственных деятелей и ничего, в сущности, не понимали. Помнится, я подумал тогда: сколько требуется разнообразных знаний и уменья для того, чтобы разобраться хотя бы в самых простых военных «коммюнике». Слушая каждый день наивные, неграмотные пересказы этих коммюнике, мы убеждались, что многие люди в Европе еще не доросли до понимания исторических событий. Не потому ли фашистам так легко удавалось обманывать массы фальшивыми лозунгами, грубой подтасовкой фактов, чудовищно искаженным изложением событий?

Не меньше слухов ходило и относительно нашей судьбы. Этот вопрос, разумеется, интересовал всех. Одни ждали, что их освободят, так сказать, в индивидуальном порядке, благодаря хлопотам родных и знакомых; другие ждали, что американское консульство, куда они обращались, выдаст им визу в США, спасет их из ненавистного лагеря. Но при мне только несколько человек получили визу в Мексику, некоторым удалось выехать в Китай. Что же касается визы в США, то для получения ее необходимо было заполнить длинную анкету. В ней, между прочим, требовалось указать, не принадлежало ли данное лицо к компартии, не привлекалось ли к суду и не собирается ли покушаться на президента США. Затем в Америке надо было найти двух поручителей. Американские власти посылали запрос о материальном положении этих поручителей, на что уходило еще несколько месяцев. После этого поручители должны были отправиться в Вашингтон и там подвергаться допросу. На все это уходило не меньше года. Наконец, надо было получить выездную визу от французских властей. Между тем они эти визы выдавали очень и очень неохотно. Был даже издан приказ не давать никому выездных виз в Америку. Все это создавало препятствия почти непреодолимые. Несмотря на это, американские визы стали излюбленным сюжетом для всяческих «булос».

Время от времени возникали слухи о каких-то переменах в лагере. Судя по ним, нас должны были скоро направить в Африку. Из других лагерей, в частности из Гюрса и Аржелеса, несколько сот человек уже были вывезены в Джельфу. [182] Зная, что ждет их в Африке, интернированные отказывались туда ехать. Тогда из лагеря двинули целые полки «гард мобиль», жандармов, привезли артиллерию. Возле Аржелеса на море стояли суда с орудиями и пулеметами, наведенными на лагерь. Намеченных к отправке жандармы хватали поодиночке, избивали, а затем сажали в грузовики. Заключенных отправляли в Африку без одежды, без вещей.

Теперь очередь была за Верне, поэтому отправка в Африку казалась делом вполне реальным. Наиболее сведущие называли даже сроки отправки, указывали, кого именно вышлют в Африку.

Каждый день при встрече заключенные первым делом спрашивали:

Ну, что нового?

И новости всегда находились... Слухи эти держали нас в напряжении, они легко рождались, так как люди сидели в лагере неизвестно за что и неизвестно, сколько еще там будут находиться. Были особенные мастера распространения слухов. У них в любой момент можно было услышать нечто новое, причем они неизменно выдавали это новое за чистую правду. Но, расспросив поподробнее наших «информаторов», мы убеждались, что все это выдумка. Такого рода информацию в лагере насмешливо называли «радиотинетт» (тинетт параша). Только служащие во французских «бюро» могли кое-что знать, и от них иногда удавалось узнавать о тех или других намерениях начальства.

Касаясь вопроса о концлагерях во Франции, надо сказать, что они создавались для антифашистов, для политических противников реакционных французских правительств того времени. И если в лагери с сентября 1939 г. стали направлять в довольно большом числе уголовников, спекулянтов, валютчиков, бродяг и т. п. элементы, то это делалось для того, чтобы дискредитировать антифашистов в глазах населения, замаскировать истинное назначение лагерей.

Все концлагери разделялись на две группы одни были предназначены исключительно для французов, другие для иностранцев. Позже, при Петэне, в конце 1941 г., французов-коммунистов, сидевших в лагерях, лишили французского гражданства, если кто-либо из их родителей был иностранцем по происхождению. [183]

После такой «денатурализации» заключенных переводили в лагери для иностранцев. Часто «денатурализованные» были чистокровными французами, они родились во Франции, говорили только по-французски. Многие из них сражались с врагом в рядах французской армии, были ранены и награждены орденами за военные заслуги. В своей ненависти к антифашистам правительство Петэна не считалось с тем, что эти люди защищали Францию. Именно это вызывало его особую ненависть. Лагери были не просто средством изоляции антифашистов от населения, цель их заключалась в медленном физическом уничтожении заключенных. Французов в них не расстреливали, а только убивали «при попытке к побегу» классический предлог для убийства. Для гитлеровцев же во время оккупации концлагери стали резервуаром, из которого они черпали заложников. Так, после убийства в конце 1941 г. немецкого офицера в Нанте, в лагере под Шатобрианом оккупанты расстреляли 200 французов.

Итак, концлагери в руках правительств Леона Блюма, Даладье, Поля Рейно и, наконец, Петэна стали определенным орудием борьбы с антифашистами. Антифашистов было так много, что для них не хватило бы тюрем. Кроме того, в тюрьмы нельзя было посадить тысячи людей, не предъявив им юридического обвинения. Против же концлагерей буржуазная демократия не протестовала заключение в лагерь считалось способом «изолирования», а не репрессией. На деле же лагери были по своему режиму хуже любой тюрьмы.

Система концлагерей возникла во Франции еще до войны в момент перехода французской границы испанской республиканской армией и бойцами интербригад. Их «творцом» было правительство Даладье, мюнхенского предателя Франции. Именно тогда вдоль всей испанской границы, вдоль Пиренеев и по берегу Средиземного моря были созданы гигантские концлагери: Гюрс, Аржелес, Сен Сиприен, Верне, Ривсальт на 2000070000 человек каждый. Все они вошли в историю испанской войны. В них загнали 450-тысячную армию, перешедшую французскую границу.

Постепенно эти лагери стали «рассасываться». Под давлением французских властей часть испанцев возвратилась в Испанию, в лапы Франко и его палачей. [184] Из другой части французы образовали рабочие команды, работавшие во Франции. Интербригадовцы англичане, американцы, французы, скандинавы и т. д. разъехались на родину. К началу второй мировой войны, в сентябре 1939 г., в лагерях еще оставалось около 50000 испанцев и интербригадовцев. Сидели в лагерях и русские белоэмигранты, сражавшиеся в рядах интернациональных бригад в Испании, хотя многие из них получили от советского консульства во Франции разрешение выехать в СССР.

Эти интербригадовцы, просидевшие свыше четырех лет во французских концлагерях, и составили основное ядро населения лагерей.

Интербригадовцы и политические заключенные были стойкими, смелыми людьми, с оружием в руках боровшиеся против фашизма. Большинство из них имело ранения, полученные в испанской войне, было немало и инвалидов. Были интеллигенты врачи, инженеры, писатели. Но больше всего было рабочих из многих стран Европы и других частей света.

Эти концлагери не были просто французскими лагерями. В них европейская профашистски настроенная буржуазия расправлялась с теми, кто первыми в Европе начали вооруженную борьбу с фашизмом.
* * *

Во всех лагерях существовали организации интернированных. Роль их была очень велика. Так называемые «коллективы» объединяли людей одной и той же национальности в своего рода тайное общество взаимопомощи, не только материальной, но и моральной. Коллективы возникли среди интербригадовцев еще в 1939 г. В то время в лагерях еще кое-как кормили; кроме того, у многих имелись деньги, лагерная лавочка работала. Вначале коллективы отнюдь не преследовали чисто материальных целей. Главное их назначение состояло в культурном и политическом просвещении интернированных. Во главе коллективов стояли партийные организации.

Со времени гитлеровской оккупации положение и роль коллективов резко изменились. [185] В лагерях наступил настоящий голод, продукты поступали все реже и реже, помощь от организаций стала слабеть. Вместе с тем усилились преследования и репрессии. Политическую и воспитательную работу пришлось почти прекратить. Основной задачей коллективов, перешедших на нелегальное положение, стало добывание продовольствия для интернированных. И это благородное дело спасло немало людей от голодной смерти, от болезни и отчаяния.

Коллектив не являлся организацией, в которую мог по желанию вступить любой заключенный. Он требовал от своих членов политической и моральной честности, и прием в коллектив происходил только с согласия всех его членов. Спекулянтам и шкурникам доступ в коллектив был закрыт. Зато иногда принимали в коллектив людей слабых, поддавшихся дурным влияниям, а иногда даже и политически далеких от нас. Для первых коллектив являлся моральной поддержкой. Немало людей коллектив спас от нравственного падения. Вторых принимали в коллектив иногда для того, чтобы они не перешли окончательно в руки наших врагов.

Коллектив был в лагере силой, поддерживавшей всех интернированных в их борьбе за свои права. Ясно, что начальство стремилось уничтожить коллективы, дискредитировать в глазах заключенных, помешать их деятельности. Так, например, лагерное начальство стало систематически задерживать посылки и денежные переводы, приходившие на имя коллектива.

Член коллектива обязан был отдавать в общее пользование половину полученной им посылки с продовольствием и половину денег каждого перевода. В Джельфе в течение полутора лет мы выделяли по 60 процентов получаемых денег, так как там нужда была еще сильнее, чем в Верне.

Такая система облегчала положение тех, кто не имел ни посылок, ни денег. Те же, кто их получал, терпел, разумеется, некоторый ущерб, но именно в этом и выражалась общая солидарность.

Лиц, уличенных в неблаговидных поступках, шедших вразрез с общим духом, обычно исключали из коллектива. Такие решения принимались на общих собраниях. Начальство, конечно, знало довольно точно о деятельности коллективов. [186]

В коллективах было гораздо меньше доносчиков, шпионов, чем в лагере в целом. В некоторых же и вообще не было. Тем не менее в условиях совместной жизни, когда почти невоаможно уединиться, а люди охотно говорят друг с другом обо всем, начальство не могло не знать форм нашего общественного быта. Администрацию, однако, больше интересовал не коллектив, а его руководители, которые почти всегда были коммунистами.

Цель внутрилагерного шпионажа со стороны администрации, а значит и «второго бюро» французского генштаба состояла в том, чтобы узнать подлинные фамилии интербригадовцев. Узнать фамилию значило установить прошлое коммуниста и таким образом оправдать его выдачу фашистам.

http://militera.lib.ru/memo/russian/rubakin_an/02.html


Будьте здоровы!
 
NestorДата: Понедельник, 11 Июля 2016, 08.11.03 | Сообщение # 4
Группа: Эксперт
Сообщений: 25600
Статус: Отсутствует
Отправка в Африку

Слухи о предстоящей отправке интернированных в Африку то возникали, то затихали. Иные радовались такой перспективе, так как намерзлись в Верне, где бараки не отапливались. В Африке, рассуждали они, по крайней мере будет тепло.

Но большинство интернированных страшила мысль об Африке. Рассказывали, что режим там поистине каторжный, письма и посылки туда идут медленно. Пугала также удаленность от Франции, от семьи и близких. В общем Африка всех пугала. Но мы тогда не предполагали, что африканская действительность окажется намного хуже самых мрачных предположений. Никто не мог предположить также, что именно Африка спасет нас от смерти, вернет на родину.

В первых числах ноября 1941 г. многих из нас стали вызывать на медицинский осмотр, который был чистой формальностью. Врач измерял кровяное давление, спрашивал о самочувствии и, не слушая ответа, тут же отпускал. Осмотр подтверждал догадки, что отправка в Африку близится. Те, у кого оказалось высокое кровяное давление, радовались, что их-то уж наверное в Африку не отправят. [187]

Отправка первой партии состоялась в двадцатых числах ноября. Уезжала группа человек в 60, из разных кварталов. Отправляли людей вне зависимости от результатов осмотра. Даже заболевшего тяжелой формой брюшного тифа (после прививки) прямо из больницы. Среди отправляемых преобладали интербригадовцы и евреи. Некоторым из нашего коллектива официально объявили, что их скоро отправят в Африку. Мне и моим товарищам из числа руководителей нашего коллектива ничего не сказали, и мы несколько успокоились, но, увы, не надолго.

10 декабря после обеда комендант лагеря обошел бараки. Он появлялся в лагере редко, и всякий раз его приход был дурным предзнаменованием. Закончив работу, обрызгав крезилом уборные, бараки и прочие помещения, я бродил по двору, наслаждаясь на редкость солнечным днем. Всем работавшим вне квартала на этот раз запретили выход из лагеря. Все знали, что это делалось только в самых экстренных случаях, например, когда приезжала какая-нибудь комиссия.

Около трех часов дня ко мне подошел шеф барака.

Вас сегодня увозят, сказал он. В пять часов вы должны быть у выходных ворот с вещами.

У меня екнуло сердце.

Увозят? Куда?

Испанец сделал рукой неопределенный жест:

Не знаю, не сказали. Думаю, что это и так ясно. Я побежал в барак укладывать вещи до отъезда надо было получить деньги в конторе, сфотографироваться и оставить отпечатки пальцев. Словом, времени оставалось в обрез. В бараке уже знали о моем отъезде и смотрели на меня с сожалением, так обычно живые смотрят на умирающего.

Из нашего квартала уезжало еще человек пятнадцать. Всех предупредили в последний момент

Комендант сказал нам:

Куда вы едете, я не знаю (конечно, он лгал), но там вам будет лучше, чем здесь. И пища лучше. А дальше все зависит от хода событий.

Если он не знал, куда нас везут, как же он мог знать, что там будет лучше? Или же он считал, что хуже Верне ничего быть не могло? Недаром мы сложили о Верне песенку: [188]

Camp du Vernet,
Camp du Vernet,
Tu es un enfer barbelй!

(Лагерь Верне,
Лагерь Верне,
Ты ад из колючей проволоки!)

Пока мы выполняли последние формальности, наступил час отъезда. Я взял вещи и пошел к воротам, прощаясь с товарищами, пожимая на ходу десятки протянутых рук. Отовсюду: из-за проволоки, из кварталов, нам махали, пока по приказу коменданта «стражи» не бросились отгонять провожающих. Темнело, стоял холодный декабрьский вечер. Из ворот других кварталов также выходили группы и пристраивались к нам. Старые знакомые по Испании обнимались: находясь в одном и том же лагере, но в разных кварталах, они давно не виделись, в колонне нас набралось около 75 человек. Нас отвели в барак, расположенный в том же ряду, что и другие, но обращенный к дороге. От квартала его отделяли ряды колючей проволоки.

В пустом бараке скамейки заменяли доски, положенные на ящики. Тут мы провели ночь, так как поезд уходил рано утром следующего дня.

В бараке стоял нестерпимый холод. Ночь тянулась бесконечно долго. В 6 часов утра, в полной темноте, вошли жандармы и велели строиться по трое, с вещами. Мы выстроились. Нас пересчитали и сковали по двое наручниками.

Лагерь еще спал, было темно и тихо, нашего отъезда никто не видел. Свежий, холодный ветер дул с Пиренеев. Мы дошли до станции и в темноте сели в вагон третьего класса по четыре человека на три места; каждую группу сопровождал жандарм. Наручники сняли лишь в поезде, когда мы разместились по местам.

Мы ехали через Тулузу. Никого, разумеется, не выпускали из вагона. Купить что-либо на станциях было невозможно: станционные буфеты пустовали. Оставалось только сидеть и глядеть в окно на тощие виноградники пиренейских департаментов.

К вечеру мы добрались до станции Ривсальт. Поблизости был устроен огромный «семейный» лагерь: французы-администраторы гордились такими лагерями, где в заключении находились семьи: мужья, жены и дети. [189] Климат в Ривсальте гораздо мягче, чем в Верне: чувствовалась близость Средиземного моря.

Наш вагон отцепили от поезда и поставили на запасный путь; здесь мы переночевали. Ночь была тихая, теплая... Вдали смутно блестели бесконечные огоньки лагеря; казалось, там целый город. Да по существу это был город с населением в 20000 человек. Из лагеря привезли ужин. Он показался роскошным: котелок супа, жареная на масле рыба, хлеб и по пол-литра вина, настоящего, а не разбавленного водой. Этот ужин приготовили для нас товарищи из Ривсальта, уделив часть личных посылок. Многим от непривычно обильной пищи стало плохо.

Утром, часов в семь, наш вагон прицепили к поезду, и мы поехали дальше, неумытые, небритые, измученные двумя бессонными ночами. Вдали показалось море, по-южному ясное, синее. Мимо замелькали станции, ставшие историческими: Аржелес, Сен Сиприен, Коллиюр. Это этапы жизни и борьбы интернациональных бригад и испанской республиканской армии. Здесь, перейдя французскую границу и сдав оружие, протомились свыше двух лет сотни тысяч бойцов за свободную Испанию, здесь они впервые познали муки унижения, тяжесть лишений.

Особую известность получил Коллиюр. Это не лагерь, а форт, вырубленный в скалах, с казематами, сырыми и мрачными, где людей заставляли долгими часами дробить камни, где за малейшую провинность избивали, бросали в карцер, расстреливали. И это делал не Франко, это делалось во Франции, которая не воевала с республиканской Испанией, которая даже «не вмешивалась» в испанские дела и которой правили радикал Даладье и «социалист» Леон Блюм.

...Медленно огибая скалы, поезд шел к испанской границе, к Пор-Вандр, где нас должны были перевести на пароход. Местами дорога, казалось, висела над морем, грозно теснились скалы и взбегали отроги гор. Поезд нырнул в туннель, и через минуту показался небольшой рыбачий городок это и был Пор-Вандр, последний французский порт перед испанской границей. Сообщение с Алжиром через Марсель было прервано, французы боялись, что англичане перехватят в открытом море их суда, и поэтому перенесли конечный пункт линии ближе к границе и к Алжиру. [190] Таким образом, часть пути шла в испанских территориальных водах, затем вдаль Балеарских островов и после сравнительно недолгого пути в открытом море во французских африканских территориальных водах. Этой последней части пути французские власти, по-видимому, боялись больше всего. Хотя Франция уже считалась невоюющей страной, пароход шел с погашенными огнями, а все военные спускались с палубы вниз, чтобы создать впечатление, что это обычное грузовое судно. Французам было что прятать от англичан. Из Африки они везли во Францию огр омное количество продуктов мясо, овощи, фрукты, вино, которые поступали затем в распоряжение германских властей. Французское население верило, что все это предназначается для Франция. Но мы-то великолепно знали, что ничего или почти ничего французам не доставалось. Предатели из правительства Виши обманывали своих граждан, для того чтобы аккуратно выполнить подлые обязательства перед Гитлером.

В бухте Пор-Вандр мы увидели небольшие пароходы и военные катера. У набережной стоял довольно большой грузовой пароход, название которого мы разобрали, еще не доехав до порта: «Сиди Айша» (по-арабски господь Иисус). Поезд прошел еще какие-то туннели и остановился на набережной у борта судна «Сиди Айша». Жандармы окружили вагон и велели нам вылезать. Мы перешли железнодорожную линию и по узкому трапу спустились в трюм. На пароходе нас встретили молоденькие стрелки морской пехоты с ружьями наперевес, стоявшие в отсеках и коридорах. Они грубо загнали нас в загон для баранов. В мирное время пароход перевозил скот из Алжира во Францию. Загоны наскоро помыли и слегка побелили известью. Однако специфический запах еще оставался в них. Здесь нам позволили размещаться по нашему усмотрению. Не было ни коек, ни тюфяков, ни соломы, ни циновок, ничего, кроме голого и грязного деревянного пола, избитого бараньими копытами.

К нам присоединили десять французских коммунистов. Среди них было несколько пожилых рабочих, носивших военные отличия прошлой войны. [191]

Деревянная лестница из трюма вела через широкий люк на палубу. Но этот люк почти целиком был затянут брезентом, и лишь над лестницей виднелся маленький кусочек неба. Французское начальство решило, видно, и на пароходе сохранить для нас тюремный режим. Особые часовые охраняли верхнюю лестницу и люк. Они не позволяли нам подниматься на палубу, так что до самого Алжира мы не видели ничего, кроме вонючего и грязного трюма да кусочка синего неба.

Морские стрелки, которых Петэн старался тренировать на манер гитлеровцев, обращались с нами невероятно грубо. Сытые, самодовольные, они избегали стычек с сильными, но непрочь были поиздеваться над ослабевшими заключенными. Они постоянно кричали на нас, грозили прикладами, если мы недостаточно быстро выполняли их приказы. Жандармы казались по сравнению с ними просто джентльменами. Начальник их, немолодой лейтенант, по-видимому, сочувствовал патриотам. Он обращался с нами вежливо, выполнял все просьбы, следил за качеством выдаваемой пищи.

Наступила ночь мы сидели в трюме и пели. Французские матросы собрались у люка послушать нас. Но стрелки, вероятно, сочли это вольностью и потребовали прекратить пение. Мы сидели молча в абсолютной темноте. Даже курить в трюме строжайше запрещалось. Правда, у большинства нечего было курить. Из Верне мы уехали, так и не получив причитавшегося нам табака. Комендант квартала ждал отъезда, чтобы присвоить наш табак.

Море было совершенно тихое. Пароход не качало, хотя он шел без груза, если не считать нас и нескольких пассажиров-французов. Из Франции в Алжир тогда ничего не возили. Единственным товаром, оставшимся еще у Франции, являлись мы «политические преступники». На третий день к вечеру мы стали на якорь. С палубы во тьме можно было различить какие-то горы, впереди мелькали огни большого, неизвестного города. На другое утро пароход подошел к пристани. Мы медленно стали выходить на берег, ослепленные ярким светом солнца. Я узнал город это был Алжир, нарядный, богатый, сверкающий. Нас оразу же повели в огромный пакгауз, построили, пересчитали, выделили несколько человек для выгрузки тяжелого багажа. [192] Нас конвоировали уже не жандармы, а арабские стрелки в красивой форме цвета хаки, с тюрбанами на голове. Время от времени они покрикивали на нас не грубо, а скорее для порядка. Командовал ими француз лейтенант, высокий, усатый, сухопарый, державшийся с нами резко и зло.

Приехал грузовик, шофер-полицейский забрал багаж и уехал. За иами прибыла тюремная карета-автомобиль, с решеткой на единственном оконце, выходившем в кабину шофера. В него впихнули 27 человек, так что мы могли только стоять, да и то тесно прижавшись друг к другу; вдобавок еще влез жандарм. Машина пошла куда-то вверх по улицам.

Наконец, карета остановилась, дверь раскрылась, пахнуло мягким теплом африканской зимы, стало даже жарко. Перед нами высилось большое белое здание. Это был благотворительный ночлежный дом.

По чистой мраморной лестнице мы поднялись на третий этаж, очевидно, недавно построенного дома. На каждой площадке стояли алжирские стрелки, красивые, с грустными глазами, державшие винтовки наизготовку. Эта первая ночь в Алжире осталась единственным светлым воспоминанием о нашем путешествии.

На ночь нас поместили в большом и светлом зале, где, как в больнице, у стен стояли кровати с чистыми тюфяками, но только без простынь и без одеял. Все же приятно было лежать на настоящей кровати. Над каждой висела дощечка с именем «благотворителя» это , немного напоминало надписи еа могильных плитах. Разместились мы все вместе, только группу уголовных отправили в соседнюю комнату.

Мы пообедали в большой столовой с длинным столом, на котором стояли, как в ресторане, приборы тарелки, вилки, ножи, ложки, то, чего мы так долго не видели в лагере. Едва обед закончился, прозвучала команда: «Встать! Смирно!» Пришел лейтенант, который командовал охраной и должен был нас сопровождать до Джельфы. Он сухо и резко отдал приказ подняться всем наверх и велел ничего не пачкать и не ломать под угрозой наказания. Это был не жандарм, а обыкновенный офицер, один из тех, кого некоторые французские писатели так любили выводить в своих романах в роли «цивилизаторов» Африки. [193]

В нашей комнате (кроме нас, во всем доме никого не было) стояли часовые-арабы, так же как и вдоль лестницы и на улице перед домом. Из окон была видна улица с характерными алжирскими домами. Там сновала толпа, белели одежды арабских женщин, с закрытыми чадрой лицами. Арабы-часовые говорили с нами дружески и называли нас словом «товарищ». Некоторые из них работали во Франции, слышали о революционной борьбе, об Испании, о политике. Они оказали нам ряд услуг, по большей части совершенно бесплатно. Через арабов мы купили папиросы, недоступные в Верне, тут их продавали в неограниченном количестве и по 1 франку 75 сантимов за пачку, т. е. вчетверо дешевле, чем во Франции. Все набросились на курево и не выпускали изо рта папиросы, прикуривая одну от другой.

Накупили мы также хлеба, яиц, крупных, сочных фиников, конфет, апельсинов, мандаринов. Арабы принесли нам ароматный, дымящийся кофе в больших чашках.

Подозрительно вежливый прием в Алжире, хороший обед, папиросы, кофе и даже вино так взбудоражили нас, что мы почти всю ночь не спали, бродили, разговаривали, смеялись, курили, пили кофе. Мы не знали, что нас ожидало в Джельфе, а то мы бы вспомнили ту папиросу и тот стакан рому, которые во Франции предлагают осужденному на казнь. Для чего было устраивать всю эту комедию? Чтобы еще горше нам показалась Джельфа?..

Рано утром, часов в пять, в полной темноте, нас разбудили, велели собрать вещи, посадили в тюремные автомобили и повезли на вокзал. Город еще спал, фонари под синими рефлекторами бросали мягкий свет, в порту смутно вырисовывались силуэты каких-то судов. Как не похож был алжирский порт в этот декабрьский день 1941 г. на Алжир, который я увидел через полтора года после освобождения. Сейчас в порт прибывали только ссыльные, жертвы правительства Виши.

На вокзале в ожидании поезда собралась большая толпа. Мы смешались с нею и легко могли бы скрыться, бросив свой багаж. Жандармы сами потеряли нас из виду. Один из нашей партии, уголовник из Парижа, действительно сбежал у него, по-видимому, имелись свои люди в Алжире. [194]

Но куда мы могли бежать, даже будь у нас деньги? Нас узнали бы по одежде и забрали бы на первом перекрестке. Связей в Алжире ни у кого из нас не было, уехать отсюда можно было только в Испанию, а там опять арест, а быть может, и расстрел. Бежать в пустыню, в глубь Африки, значило обречь себя на верную смерть.

Уже рассветало, когда поезд пересек окрестности Алжира, богатые и нарядные, огибая апельсиновые и лимонные рощи, на которых еще висели золотые и оранжевые плоды. Через час мы пересели на узкоколейку.

У входа в вагон стояли алжирские стрелки мы увидели ружья с примкнутыми штыками. Сегодня стрелки были не так приветливы, как накануне: с нами ехал их начальник «аджюдан» (старшина). Сопровождали нас также несколько жандармов. В вагоне было нестерпимо душно, хотелось пить, но командир почему-то запретил брать воду на станциях, и мы изнывали от жажды. Дорога поднималась в гору, шла по склону Атласских гор, поднималась до самого гребня. Станции были безлюдны, городки располагались где-то в стороне от них. На полях чернели глиняные мазанки и черные палатки жилища арабов. Обитатели их были до того оборваны, что рядом с ними даже мы казались элегантными. Они не пользовались никакими политическими и даже гражданскими правами. Чтобы получить их, надо было, живя у себя на родине, приобрести французское гражданство.

По официальным отчетам генерал-губернатора Алжира, за 80 лет, с 1856 по 1936 г., французское гражданство получили всего лишь 2250 арабов. За этот же период французское гражданство было предоставлено десяткам тысяч европейцев испанцам, итальянцам и т. д. Горы кончились, и потянулось плоскогорье голая, унылая равнина, поросшая альфой. Вдоль железной дороги шло асфальтированное шоссе. Кое-где виднелись стада баранов, важно шествовали караваны верблюдов. Стало темнеть, и на равнине желтыми точками засверкали костры возле не видимых теперь жилищ. В полной темноте поезд подошел к какой-то станции и остановился: это была Джельфа маленький городок в 350 километрах к югу от Алжира, в преддверье Сахары. [195]

Мы вышли из вагона, усталые, с затекшими от долгого сидения ногами, голодные, измученные жаждой, так как весь день, кроме фиников, ничего не ели. На темной станции горел один керосиновый фонарь. После выгрузки вещей нас построили по трое, затем, навьючив на себя багаж, мы по команде двинулись в путь.

Мелькали во тьме какие-то дома, деревья. Поднявшись на холм, мы вошли в ворота и очутились на большом дворе. Все опало, мы не встретили ни души. Нас ввели в просторное, сырое помещение с решетками на окнах. Здесь не было ни кроватей, ни столов, ни стульев, ни даже соломы. За нами щелкнул замок.

В абсолютной темноте мы сбросили вещи на пол. Стали стучать в дверь нам хотелось пить, нужно было в уборную. Дверь долго не отворяли. Арабы грубо спрашивали из-за двери: «Чего тебе?» А когда мы объясняли, в чем дело, они отвечали: «Сидите смирно». Мы стали стучать все громче и громче. Тогда дверь открылась, вошел какой-то штатский с лицом алкоголика в сопровождении двух солдат-арабов, несших фонарь.

Чего вы скандалите? Чего вам нужно? резко спросил он.

Мы объяснили, в чем дело.

Штатский бессмысленно уставился на нас оловянными глазами: он был совершенно пьян.

Завтра утром вы получите кофе. У всех есть вилки, ножи, ложки, котелки?

Мы ответили, что есть почти у всех.

Ну, смотрите, чтобы завтра к утру у всех было. (Как будто за ночь мы могли купить недостающие нам предметы!)

Мы повторили нашу просьбу. Но он, словно не слыша, упрямо твердил:

Вы будете ночевать здесь, завтра получите кофе. И собрался уходить. Кто-то бросился за ним вслед, повторяя нашу просьбу. Тогда штатский (позже мы узнали, что это был Гравель, правая рука коменданта лагеря Кабоша) обратился к арабам:

Можете сводить их в .., он оказал грубое французское словцо, по двое, по трое, не больше, и ушел. [196]

Пришлось располагаться спать в темноте, на цементном сыром полу. К счастью, у некоторых нашлись спички, даже свечки, и огромное, унылое помещение слабо осветилось. У выходных дверей стояла очередь в уборную. Арабы принесли нам ведро воды, и мы тотчас же ее выпили. Кожа зудела от укусов вшей, и, хотя мы измучились в дороге, сна не было на цементе лежать было нестерпимо жестко и холодно.

Утром нас стали выпускать во двор к умывальнику, где мы с наслаждением окатились ледяной водой. Во дворе увидали наших будущих товарищей по лагерю. Вид у них был какой-то забитый. Урывками они рассказали нам, что мы находимся в форту Кафарелли, что лагерь расположен в полутора километрах отсюда, что комендант лагеря Кабош палач и сущий зверь, а его помощники Гравель и араб Ахмет не лучше.

Вскоре стали вызывать на допрос. Вел допрос комендант с помощниками. Тут мы впервые увидали знаменитого Кабоша. Высокий, моложавый, с тяжелой нижней челюстью, с холодными бледно-голубыми глазами, он сразу производил впечатление человека крайне жестокого, даже ненормального. Впрочем, это было понятно. Агент «второго бюро» французского генерального штаба, Кабош задолго до войны попал в Польшу, где шпионил против СССР. Здесь он женился на богатой польке, приобрел немало движимого и недвижимого имущества где-то около Белостока. С возвращением Западной Белоруссии в состав Советского Союза Кабош лишился всего, что добыл. Поэтому он люто ненавидел все советское. Кабош говорил по-польски и с самого начала стал заигрывать с интернированными поляками, в глазах которых хотел играть роль покровителя. Вся его тактика заключалась в том, чтобы ссорить между собой национальные группы, разъединять их и ослаблять этим наше сопротивление.

Меня допрашивал также Кабош. Ответив на обычные вопросы, я сказал, что считаю себя военнопленным, ибо был арестован и интернирован без всяких к этому оснований, уже не говоря о том, что гитлеровская Германия напала на мою родину. Кабош слушал, глядя куда-то в сторону, а потом вяло сказал:

Здесь для меня вы такой же интернированный, как и другие. [197]

Узнав из моих бумаг, что в лагере я единственный, имеющий советский паспорт, он возненавидел меня острой ненавистью, и мне не раз пришлось испытать на себе ее силу.

После допроса нас кое-как покормили, тщательно обыскали, отобрали все деньги, документы, записи, фотографии. Затем отвели в лагерь.

Лагерь Джельфа был создан как дисциплинарный лагерь для иностранцев, иначе говоря, это была каторга, куда ссылали без суда, по решению префекта департамента. Вначале его официально называли, как это значилось и на печати, «концлагерем для политических интернированных». Потом, уже при нас, его переименовали в «центр пребывания под надзором», можно было подумать, что люди жили там, как хотели, а власти только наблюдали за ними.

...Мы все знали и любили Францию очаг европейской культурной жизни, страну, провозгласившую великие революционные лозунги и принципы, страну Парижской коммуны, родину великой и глубоко человечной литературы. Но был у Франции и задний двор, пристанище реакционной лжи и злобы, где люди оставались первобытножестокими, хотя их жестокость и маскировалась поверхностно воспринятой культурой. В лагере нам пришлось увидеть именно эти задворки Франции в период, когда в стране восторжествовала самая гнусная реакция французская агентура Гитлера...

Расположенный на склоне холма, открытый холодным ветрам, лагерь имел форму огромного прямоугольника, обнесенного тремя рядами колючей проволоки. Возле нас стояли жалкие соломенные шалаши, у которых несли охрану закутанные в бурнусы арабы. В каждом углу с башенки на лагерь глядело дуло пулемета.

Лагерь пересекала скользкая, глинистая дорога, а по обе стороны от нее белели остроконечные палатки. В одном конце лагеря высились два длинных барака из необожженных кирпичей, один уже достроенный, другой с неоконченной стеной и без крыши. В лагере была небольшая площадка, огороженная колючей проволокой, где стояло семь палаток. Входные ворота запирались на замок. Это был «специальный лагерь», куда помещали на некоторое время вновь прибывших. [198]

К моменту нашего прибытия там еще оставалась группа немцев-антифашистов, бывших бойцов интербригад. Нас поместили в палатку военного образца. Она была на шесть человек. Нас же было десять. Пол в палатке был земляной, края ее не доходили до земли, и в щели дул сильный ветер. Ни циновок, ни соломы не было. Пришлось разостлать одеяло прямо на сырой земле. К счастью, первая ночь была не очень холодной. Из лагеря было видно железнодорожную станцию, унылые, голые горы. На горизонте, на отлогом склоне, синел далекий лес. Более унылый пейзаж трудно было найти в окрестностях Алжира.

Комендант лагеря Кабош, как уже говорилось выше, был из тех офицеров, чья служба большей частью прошла во «втором бюро». Как известно, «второе бюро» всегда играло крупную политическую роль в стране. Достаточно вспомнить знаменитое дело Дрейфуса, инсценированное реакционной военщиной. После мировой войны 19141918 гг. «второе бюро» стало органом политической разведки. Оно занималось главным образом политическим сыском, дополняя работу французской охранки (Suretй gйnйrale). Это была, так сказать, высшая инстанция политического сыска. Основная задача «второго бюро» заключалась в борьбе с рабочим классом и передовым общественным движением, в частности, с теми, кто симпатизировал СССР.

На работу во «второе бюро» брали преимущественно реакционеров, закоренелых врагов французского народа. В этом смысле подбор был весьма «строгий».

Кабош состоял на службе во «втором бюро» лет тридцать, так же, как и его непосредственный начальник, полковник Бро, комендант военного округа Лагуа, в ведении которого находился лагерь Джельфа. Лагерный персонал, начиная с Кабоша и кончая надсмотрщиком, занимался воровством, крали нагло, на глазах у всех.

Помощники Кабоша, робкие с начальством, в обращении с нами были наглы и жестоки. Кабош превратил лагерь в огромное плантаторское предприятие, основанное на рабском труде интернированных. Больше всего доходов он получал от «экономии» на нашем питании (около 6000 франков в день). В своей деятельности Кабош вдохновлялся правилом, общим для всех чиновников правительства Виши: награбить возможно больше и в наиболее короткий срок. [199]

Чтобы избежать издевательств и голодной смерти, мы решили пойти работать. Нам предстояло выбрать один из следующих видов работы: изготовление кирпичей из глины, каменоломня, плетение из альфы, обслуживание в лагере чистка и уборка параш, работа в душе и т. д. Я записался на плетение альфы. Этому искусству обучали особые мастера испанцы, работать можно было сидя в своей палатке. Мне казалось, что это наиболее подходящее для меня занятие. Я научился плести из альфы веревки и широкие полосы, из которых делались циновки. Первое время мне приходилось работать весь день, чтобы выполнить установленную норму.

Но работа с альфой оказалась вовсе не такой безобидной, как поначалу казалось. Жесткая трава колола и сдирала кожу, вызывая нагноения и нарывы. Из альфы, кроме веревок и циновок, в лагере плели мешки для угля, торбы для ослов, коврики и т. п. Нашли мы и еще один способ применения альфы, о котором начальство не подумало. Она, оказывается, прекрасно горит, хотя и дает много копоти. И вот во всех палатках запылали костры, требования на альфу возросли. Случайно об этом узнал Кабош. Раз как-то он увидел в палатке костер из альфы, бросился на заключенных с хлыстом и избил их.

Изготовлением изделий из альфы занимались человек 200, главным образом испанцев необычайных виртуозов этого дела. От продажи продукции из альфы лагерное начальство получало огромные барыши.

Некоторые заключенные работали в каменоломне, они подрывали скалы динамитом, разбивали кирками и ломами камень и складывали его в кучи возле дороги. Камень шел на постройку дома для лагерного начальства и склада, а также на продажу. Доход от этого также шел в карман коменданта.

Около лагеря был построен кожевенный завод, где из бараньих шкур шили «канадские куртки» короткие полушубки с воротниками. Там же изготовлялось мыло. Несколько дальше был кирпичный завод, где изготовлялся кирпич для лагерных построек и на продажу в город. [200]

Жизнь наша в лагере текла однообразно. Зимой, всегда холодной, дул круглые сутки ветер. Он яростно бился о стены палатки, раскачивая тонкую мачту, на которой держался ее свод. От этого подвешенные к мачте котелки, ударяясь друг о друга, жалобно звенели. Порой порывы ветра были так сильны, что мачта гнулась, и казалось, палатка вот-вот рухнет.

Впрочем, это не только казалось. В темные зимние ночи порывы ветра не раз вырывали из земли колышки, к которым полусгнившими веревками привязывали палатки. Обрушивалась мачта, леденящий ветер и поток дождя будили нас. Мы вскакивали, выпутывались из полотнища и в кромешной тьме замерзшими пальцами нащупывали концы веревок, вбивали камнями в оледеневшую землю колышки, снова устанавливали мачту на место.

В семь утра, в самый холодный час, когда небо только светлеет, а солнце еще не взошло, надо выстраиваться на поверку.

В холодные дни нас держали в строю дольше обычного, зная, что мы сильно мерзнем в рваных пальто. Когда же мороз был особенно суровый, нам напоминали, что огонь в лагере разводить запрещено и за нарушение приказа виновного ждет тюрьма.

Несколько раз в неделю обход делал сам Кабош. Его сопровождали всегда «аджюдан» Ахмет, вечно пьяный Гравель и огромная немецкая овчарка, которую он натравливал на интернированных. В руке Кабоша был хлыст, с помощью которого он расправлялся с интернированными во всех случаях.

Иногда нам удавалось достать немного риса, фиников, масла. Тогда в палатках начиналась варка. Разведя украдкой огонь в очаге, сложенном из камней, мы ставили большой котел. Если появлялся Кабош, Гравель или Ахмет, кто-нибудь из наших кричал:

Агуа! что по-испански значит вода.

Услышав этот крик, мы быстро гасили огонь...

Рядом с лагерем был огромный огород, в котором работали интернированные. Кабош с гордостью демонстрировал его посетителям. В огороде вымащивали капусту, лук, картофель, прекрасные дыни, морковь, репу; все это забиралось на кухню коменданта и его помощников. [201] Тем не менее он не стеснялся заявлять, что овощи с огорода поступают нам.

Довольно много народа работало в городе, у частных лиц. Это считалось привилегией. На такие работы брали главным образом испанцев-анархистов. Интер-бригадовцев и вообще членов коллективов туда не посылали. Предприниматели платили Кабошу в день за человека 4050 франков. Работавшему же выплачивалось не более 5 франков.

Строили в лагере на редкость бестолково. На кладку наших бараков шли кирпичи, покрытые известкой. Через неделю штукатурка обваливалась. Крыши протекали во время дождя. Осенью на крышу бараков набросали землю с гравием. При первом же дожде грязные потоки земли потекли в бараки. В каждом бараке было по шесть маленьких окон без стекла. Их забивали досками, оставив маленькие щели для света.

Внутри бараков в два этажа высились нары из неструганных досок. Люди лежали на них плечо к плечу. Земляной пол, пыльный в сухую погоду, превращался в грязь во время дождей. Полковник Бро, увидев в первый раз эти бараки, сказал:

Да тут и куры не выживут.

Вероятно, в отношении кур он был прав.

Но люди здесь жили.


Будьте здоровы!
 
NestorДата: Понедельник, 11 Июля 2016, 08.11.28 | Сообщение # 5
Группа: Эксперт
Сообщений: 25600
Статус: Отсутствует
За малейшие «проступки»: за доставку продуктов в лагерь, за разведение огня, за опоздание на поверку нас сажали в тюрьму. Иногда сажали ни за что ни про что, для «острастки». В тюрьме перебывала половина лагерного населения.

Помещалась тюрьма не в лагере, а в форту Кафарелли, близ города, на холме. Джельфа когда-то крепость была обнесена узкой кирпичной стеной с бойницами. Теперь форт Кафарелли служил казармой для арабских стрелков и тюрьмой для нас.

Камеры тюрьмы имели в длину 3 метра, в ширину 1 метр 25 сантиметров. Всю их площадь занимала «кровать» цементная плита в 60 сантиметров ширины. Зимой на ней лежать было невозможно. Потоки сырости струились по стенам, холод проникал через расположенные под потолком окна с разбитыми стеклами. В углу стояла «параша» дырявый железный ящик высотой около метра. [202]

Перед отправкой в тюрьму людей обыскивали, отбирали все вещи курить, читать, писать в тюрьме не разрешалось. Рацион состоял из 150 граммов хлеба в полдень и жидкого супа вечером его приносили из лагеря уже остывшим.

Зимой обычно на третий или четвертый день заключения людей отправляли из тюрьмы прямо в больницу. В августе 1942 г. мне довелось просидеть в тюрьме 17 дней. Меня отослали туда за то, что я в письмах к жене якобы писал о «политике». Товарищи с большим трудом передавали мне пищу, папиросы, газеты, один раз даже одеяло. Без этого я вряд ли бы выдержал эти бесконечно долгие 17 дней.

С первых дней заключения я вел дневник. Писать его было нелегко: приходилось прятать от начальства, от обысков, от шпионов. К счастью, дневник ни разу не попал к ним в руки. Было трудно достать блокнот или даже бумагу. Зимой в Джельфе, когда мы жили в палатках, от холода коченели руки. Через каждые пять-шесть минут приходилось бросать перо и бежать из палатки, чтобы согреться. Когда меня освободили, начальству было не до обысков. Так мне удалось спасти и привезти с собой в Москву эти потрепанные листочки.

Привожу некоторые выдержки из дневника.

8 октября 1942 г. Сегодня у нас спектакль. Будет выступать русский хор. В барак провели электричество, из столов соорудили сцену, а из одеял занавес... Испанцы пели нестройно, но песни у «их отличные. Русский хор пел очень хорошо, даже полковник пришел в восторг.

13 октября. Вчера праздновали «испанский день». Показали спектакль живой, остроумный. Устроили выставку наших «изделий» из костей верблюда (когда верблюд околевал, нас кормили его мясом), из волоса, самолеты из алюминия, туфли из.., альфы.

15 октября. Из Берруагия привели в лагерь немца Карла Фолькхарда. Это шпион, провокатор. Его узнали и избили.

Вечером он вскрыл вены на руках. Его увезли в больницу. Рана оказалась пустяшной. В барак он больше не вернулся.

17 октября. В лагерь приезжал пастор, служил в бараке. У нас теперь имеются три «религиозные» группы: иудейская, протестантская и православная. [203] В них записались наименее сознательные элементы, желающие получить хоть что-нибудь в дополнение к голодному пайку. Но помощь получила только еврейская группа, так как в Алжире много богатых еврейских коммерсантов, которые ей помогали. Протестантский пастор кормил своих единоверцев только проповедями. Православная группа вообще ничего не получила, потому что не оказалось в Алжире даже попа.

Любопытно, что должности секретарей во всех этих религиозных группах заняли евреи.

Вчера приезжала в лагерь итальянская комиссия. К ее приезду Кабош приказал убрать с башен пулеметы, переодел солдат в штатское. Обещал обед из четырех блюд. Впрочем, только обещал. Мы его так и не получили.

В январе 1942 г. лагерь посетил алжирский генерал-губернатор Шатель. К его приезду на кухню привезли 10 бараньих туш, картофель, финики, апельсины. Мы радовались хоть раз хорошо поедим.

Шатель прошел на кухню:

Вы даете им слишком много мяса, заметил он Кабошу.

Да ведь они работают, их надо кормить, лицемерно возразил тот.

Шатель уехал. А час спустя мясо, картофель и апельсины были вывезены из лагеря. Так мы ничего и не получили.

8 ноября. Вчера тайно праздновали годовщину Октябрьской революции: были доклады, декламации, пели песни. Праздник прошел с большим подъемом. Вести из Союза хорошие, у всех радостно на душе.

Невероятный слух: сегодня англичане и американцы высадились в Алжире. Из Джельфы против них отправлен отряд спаги с восемью орудиями. В дороге оказалось, что у двух орудий нет замков.

Кабош принял меры по «укреплению» лагеря. На дороге, ведущей из Алжира в лагерь, выкопаны три пулеметных гнезда и установлены в них пулеметы. Разумеется, ни о каком сопротивлении аигло-американеким войскам, если бы они подошли к лагерю, не может быть и речи. [204]

Полковник Бро в Лагуате заявил, что будет сопротивляться американцам до конца. И... уехал в Алжир. Петэновские «легионеры», снявшие вчера свои значки, снова их нацепили.

12 ноября. Вчера через Джельфу проехали на автобусах англичане, освобожденные из лагеря для интернированных в Лагуате. В Джельфе их отлично накормили. Они едут в Алжир в классных вагонах. А мы все сидим...

В нашем лагере находится только один англичанин, старик, владелец финиковых плантаций в Бискре. Посадили его потому, что кто-то хотел воспользоваться случаем и завладеть его плантациями.

Сегодня по приказу из Алжира его также освободили.

Я пошел к Кабошу и опросил, почему не освобождают из лагеря русских. Кабош ответил: Не ваше дело.

У входа в канцелярию вывешено объявление о том, что никакие просьбы об освобождении из лагеря не принимаются.

В Алжире состоялись манифестации. Участники требовали нашего освобождения из лагерей. Полиция разогнала людей.

Узнав о высадке англо-американских войск в Алжире, мы воспрянули духам, a начальство, наоборот, притихло. Но, увидев, что о нас забыли, Кабош снова распоясался. Странно все-таки, почему английские и американские власти нас не освободили. О существовании лагерей они, конечно, не могут ие знать.

5 декабря. Сегодня наша группа праздновала день Конституции. Теперь празднуем открыто, с речами. Праздник удался на славу. С гостями в бараке нас набралось человек 150. Пили настоящий кофе, ели пирожные из фиников и желудей.

7 декабря. Сегодня утром Кабош вызвал поляков и опрашивал их, не хотят ли они служить в польской армии. Большинство ответило: «Да, если меня призовет польское правительство». Кабош пришел в ярость, кричал: «Я представляю здесь польское правительство». Один поляк сказал: «Нет, пан комендант, я два года дрался в Испании, сижу четыре года в лагере, с меня хватит». [205] Другой заявил, что он никогда не служил в армии. Тогда Кабош записал его не поляком, а апатридом. Потом опять спросил: «А служить все-таки хотите?» Тот ответил, что хочет. Тогда Кабош его записал «волонтером». Многие поляки отвечали, что они не польские граждане, а советские.

9 декабря. Полковник Бро из Лагуата вызвал старост батраков и потребовал, чтобы они усиленно следили за дисциплиной. Грозил, что у него 200 штыков и пулеметы и что он заставит нас слушаться.

Зима началась. День и ночь дует ветер. Топлива не дают. Пища ухудшается.

18 декабря. Сегодня алжирские газеты напечатали послание адмирала Дарлана американскому генералу Эйзенхауэру. Дарлан заявляет, что все заключенные и интернированные, подданные Объединенных наций освобождены. На основании этого послания я написал Дарлану заявление. Секретарь Кабоша фашист Гризар сказал мне, что вряд ли оно дойдет. Я ему: «Но ведь на основании послания Дарлана мы должны быть уже освобождены?» Гризар ответил нагло: «Это относится только к гражданам Объединенных наций, а я не знаю, являются ли русские таковыми».

25 декабря. Сегодня рождество. Сыро, холодно. Кабош лишил нас «праздничного» обеда за то, что хор отказался петь в городе. На обед вода с макаронами и картошкой, вечером вода с картошкой. Кабош потребовал у музыкантов, чтобы они сдали ему инструменты. Те отказались. Год назад Кабош послал бы арабов с винтовками, чтобы отобрать силой. Теперь он этого не смеет. В лагерь прибыло двое интернированных: один бельгийский граф, фашист, другой молодой бельгиец, тоже фашист. Американские власти их арестовали, как шпионов. Граф вербовал в Алжире добровольцев в «антибольшевистский легион», Кабош устроил графа на теплое местечко в интендантство.

26 декабря. Вчера вечером лагерь облетело известие, что Дарлан убит. К нам не приходят давно ни письма, ни посылки от родственников и друзей Франция для нас закрыта.

29 декабря. В коллективе деньги кончились. Последние затрачены на встречу Нового года. Мы сидим на чемоданах каждый день ждем, что нас освободят англичане. [206] В этом месяце из-за высадки англо-американских войск мы столько раз устраивали праздники, что растратили вое деньги и продукты. Мы думали, что теперь нам все это уже не нужно.

1 января 1943 г. Незабываемый торжественный день. Мы сделали два больших плаката из одеял на них буква «V» из флагов Объединенных наций. На польском плакате фамилии советских и союзных генералов, посредине слово «единство» на всех языках лагеря. Были речи, пели русский и испанский хоры. Все это в пещерной обстановке барака, заставленного старыми, грязными вещами. Сделали пудинг из фиников, по кило на брата, съели все дочиста. В 12 часов ночи вышли наружу. Ночь была темная, звездная. Дрожа от холода, накрывшись одеялами, собрались на площадке между бараками. Там стояли большие чучела Гитлера и Муссолини, привязанные к железной штанге. В полночь их зажгли. Они запылали гигантским факелом, осветили наши бараки, людей в лохмотьях и в одеялах, колючую проволоку. Искры летели в звездное африканское небо. При свете костра один из заключенных, испанец, произнес речь о победе и единстве. Пока мы пели, пламя бушевало, чучела корчились на огне. Все поздравляли друг друга с близкой победой, со скорым освобождением. Плакали от волнения, обнимались. Затем разбрелись по баракам; они показались нам еще грязнее и унылее, Джельфа спала, сонные, замерзшие часовые-арабы молча глядели на нас через проволоку.

3 января. Никаких намеков на освобождение. Газеты публикуют приказ Жиро об освобождении «некоторых» политических заключенных, «отличившихся на войне или проявивших патриотизм». К иностранцам и интернированным это не относится. Ясно, что для нас не будет никаких перемен, пока англичане и американцы не возьмут власть в свои руки и не обуздают французских фашистов. Но союзники почему-то не торопятся...

6 января. Сегодня французскими властями освобожден бывший атаман Белый, гитлеровец. Значит, фашистов освобождают, а нас нет?!

Из Алжира в Лагуат привезли немцев и итальянцев, членов германской и итальянской комиссии по перемирию в Алжире. Высадка англо-американских войск произошла так внезапно, что эти господа не успели удрать и попали в плен. [207] В Джельфе их накормили отличным обедом, потом на автокарах отправили в Лагуат.

11 января. Кабош свирепствует. Вывесил объявление, запрещающее приближаться к проволоке ближе, чем на 6 метров. За «саботаж» внутри лагеря вводятся суровые наказания. Дело в том, что мы спилили на толливо несколько столбов, на которые подвешена колючая проволока.

Поляков снова позвали на комиссию, но только одних католиков. Их допрашивал польский консул в Алжире, граф Чапский, нацистский холуй, который в прошлом году усердно вербовал поляков для работы в Германии. На этот раз он приглашал поляков записываться в польскую армию Сикорского.

Потом Чапский собрал всех поляков в новом бараке и произнес речь. Суть ее примерно в следующем: «Речь идет не о борьбе против Гитлера, это дело союзников, ваше же дело восстановить великую и свободную Польшу, борясь против всех, кто этому мешает». Затем у каждого он спросил: «А будете ли вы драться, если это понадобится, против России?» Поляки в один голос ответили, что против СССР никогда не пойдут, Хорош «дипломат»!

Радостные новости из СССР: освобождены Георгиевск, Минеральные Воды. Вот откуда придет наше освобождение.

21 января. В лагере случай сыпного тифа. Начальство напугано. По предложению лагерного врача, комендант поручил борьбу с тифом мне. Наш коллектив энергично поддерживает меня.

Вчера приехала долгожданная комиссия английский вице-консул и с ним офицер. Кабош вызвал меня в бюро для составления списка русских. Несмотря на то что Кабош вертелся рядом и всячески пытался меня поскорее удалить, мне удалось сказать англичанам главное.

Забрав списки, комиссия уехала.

24 января. Воскресенье, скучное, пустое. Пытаемся вести борьбу со вшами. Но безрезультатно, нет белья, одежды, мыла.

Вчера освободили одного испанца-фашиста, который раньше служил у Франко, а потом занимался спекуляцией в Алжире. [208]

13 февраля. В лагерь стали привозить новых интернированных, в большинстве случаев бывших «легионеров» Петэна, типичных уголовников.

Прошло больше трех недель со дня приезда английской комиссии, а мы все еще сидим! Холодно и голодно. Денег почти нет. Уже неделю дует ледяной северный ветер.

16 февраля. В последние недели мне довелось быть представителем группы советских граждан, и все переговоры с Кабошем велись через меня. Вчера Кабош вызвал меня в бюро. Он был в штатском и, к величайшему изумлению, весьма вежлив. Говорит: «Извините, что вас беспокою. У меня срочное дело. Завтра, в 9 часов утра, соберите всех русских на площадке перед метро (так мы называли темный барак, построенный по плану Кабоша и напоминающий станцию парижского метро). По-видимому, вашими делами занялись всерьез».

Рано утром мы собрались в указанном месте. Пришел Кабош, злющий, как собака. Увидел за нашими спинами любопытных испанцев, закричал на них, прогнал. Потом злым голосом приказал: «Приготовьте вещи, сейчас за вами приедут грузовики и отвезут в Алжир». Сказал и ушел.

Волнение неописуемое. Стали проверять списки русских, составленные нами же. В лагере вдруг объявилось множество «русских», которые до сих пор никогда об этом не заявляли.

В 3 часа Кабош сообщил, что грузовики вызваны в другое место, а мы поедем поездом, и не сегодня, а через несколько дней. Нам вернули только одеяла и посуду. Спим на голых досках.

Газеты сообщают об освобождении Ростова и Луганска.

Сегодня в лагерь приехала французская санитарная комиссия. В лагере после нашего отъезда будут размещены немецкие и итальянские пленные. Комиссия нашла, что помещение околотка не годится, велела построить новое. Для фашистов оно оказывается не годится, а для нас хорошо.

19 февраля. Из лагеря освобожден еще один русский белоэмигрант, фашист. Он уехал в Алжир. Интересно, что в справке об его освобождении Кабош не проставил числа. [209]

В тюрьме уже месяц сидит бельгиец, которого посадили за то, что он пожаловался капитану «Добровольческого корпуса» на грубое обращение с нами и плохую кормежку. Сегодня его друзья-испанцы устроили манифестацию, требуя его освобождения. Кабош пришел в ярость, выслал против них арабов с винтовками, выкатил пулеметы и поставил их у ворот лагеря. Он потребовал, чтобы манифестанты немедленно разошлись.

Затем Кабош приказал отрезать группу интернированных у околотка и отвести их в тюрьму. Но к этой группе быстро присоединились почти все. Увидев это, Кабош махнул рукой. Все постепенно разошлись по баракам.

Но Кабош успел вызвать из города войска. К лагерю подъехали спаги в красных плащах и офицеры. Они постояли, поговорили и уехали обратно. Говорят, вечером вся Джельфа хохотала над Кабошем. В городе его презирают.

20 февраля. Приехал в лагерь полковник из Лагуата, велел созвать представителей групп и стал кричать:

Я хочу, чтобы вы оставили меня в покое. Если вы этого не сделаете, я сумею вас обуздать, у меня есть танки и самолеты. Испанцы в этом лагере уголовные преступники, осужденные на родине за кражи и убийства. А немцы не должны забывать, что они выходцы из стран оси. Русские еще отсюда не уехали. Здесь командуют французы и генерал Жиро

Речь безнадежно глупая. Испанцы возмущены. Испанский шеф лагеря, анархист Доменек, слушал речь и ничего не возразил. Все испанцы в лагере требуют отставки Доменека.

23 февраля. Отпраздновали день Красной Армии. Кабош вынужден был разрешить нам это официально. На эстраде на красном фоне сделали надпись: 25 лет РККА и пятиконечную звезду из имен советских генералов.

На другой день меня вызвал Кабош.

Необычайно мягким тоном он сказал:

Мне кажется, что вы вчера нарушили дисциплину, вывесив на эстраде красное знамя.

Я ответил, что его плохо информировали, что никакого знамени не было, а была только декорация. Кабош ответил, что удовлетворен моим объяснением. Я еще никогда не видел его таким. [210]

Газеты сообщают, что в Алжире освобождены из тюрьмы 27 депутатов-коммунистов.

Приезжал полковник Бро из Лагуата. Вызвали нас, «делегатов» групп. Бро оглядел собравшихся и начал речь. Привожу ее почти дословно:

«Я был в Алжире. Там образована смешанная комиссия: один француз, один американец, один англичанин и один представитель Международного Красного Креста. Она должна была завтра приехать в Джельфу. Но ей пришлось поехать в другой лагерь, так как там началась голодная забастовка. А потом она поедет в лагерь Колон Бешар, где сидит 5000 человек. Вас же тут всего 800. Она допросит каждого отдельно. Испанцев отправят в Мексику, если их примет мексиканское правительство. Вопрос о русских стоит особо. Им придется ждать грузовиков. Если грузовики прибудут до комиссии, русские уедут, если позже, русские тоже пройдут комиссию. Понятно? Всех прочих отправят в рабочие команды. Лагери будут ликвидированы. Вы можете мне верить или не верить, ваше дело. Не я вас посадил в лагерь и одного хочу, чтобы вы убрались ко всем чертям! Но пока вы не уехали, вы интернированные и должны вести себя тихо. Вы, представляющие лагерь, несете за него ответственность. Если в лагере что-либо случится, я вас так скручу... А теперь убирайтесь».

27 февраля. Сегодня газеты печатают декрет Жиро об освобождении из лагерей коммунистов, деголлевцев и интербригадовцев. А мы сидим...

Вчера мы отправили телеграмму английскому консулу в Алжире. Внезапно нам объявили, что, согласно полученному приказу полковника Бро, мы, русские, должны отправиться в форт Кафарелли, так как грузовики за нами придут туда. Мы высказываемся против перехода в Кафарелли.

В 4 часа нас опять вызывали к Кабошу. Он сказал, что получен приказ полковника и мы в 5 часов должны быть в Кафарелли. Этот приказ надо выполнить во что бы то ни стало.

Возвращаясь в барак, мы заметили, что к лагерю едут конные спаги. Приняли решение идти только в том случае, если применят силу и не сопротивляться французским солдатам. В лагерь въехали спаги и с ними пехота алжирские стрелки. Арабы тащили пулеметы, винтовки с примкнутыми штыками держали наперевес. [211] Весь лагерь сбежался смотреть, как на нас идут «войска». Мы заявили протест против применения силы к нам, советским гражданам. Офицеры молча выслушали нас.

Мы ушли и решили не выходить из барака, пока нас не выгонят оттуда силой. Вскоре в бараке появились солдаты с ружьями наперевес и заставили нас выйти. На площадке нас проверили по списку. Затем арабы окружили и повели из лагеря, не дав взять вещи.

В Кафарелли оказалось хуже, чем мы думали. Нас согнали в две большие комнаты с цементным полом; все окна выбиты. На каждого лишь полметра пространства в ширину. Освещения никакого

15 марта. С приходом английской и американской армий все осталось по-старому: вишийские власти, начальство в концлагерях и тюрьмах. Политические заключенные, как и прежде, остались в тюрьмах. Видя, что ни английские, ни американские власти не вмешиваются в тюремные дела, лагерное начальство стало еще грубее.

Только в январе этого года, после нескольких телеграмм из лагеря, которые мы отправили в Лондон советскому послу, в лагерь была прислана англо-американская комиссия.

Третьего дня в лагерь опять приезжала комиссия, в составе которой были представители английской, американской и французской армий, а также представитель Международного Красного Креста.

Я рассказал комиссии о событиях в лагере, выразил от имени товарищей протест против грубого обращения с нами и потребовал немедленного освобождения, до репатриации. Затем мы подробно рассказали комиссии о нашем положении в лагере, об избиениях, о хронической голодовке, о тюрьме...

Прошло четыре с половиной месяца со дня высадки англо-американских войск в Алжире!.. А мы все еще в лагере. По утверждению комиссии, англо-американские власти не желают вмешиваться во внутренние дела Франции, а наше освобождение это, мол, и есть «внутреннее дело». Странно, ведь высадка в Алжире тоже «вмешательство во внутренние французские дела», и даже посерьезнее, чем наше освобождение. [212]

20 марта. Прошла неделя со времени отъезда англо-американской комиссии. Мы все больше и больше нервничаем.

Приезжал полковник из «Добровольческого корпуса». На предложение поступить в «Добровольческий корпус» для борьбы с немцами мы ответили, что должны быть вскоре репатриированы и готовы служить в Красной Армии, а не в иностранной.

Еще несколько раз приезжали англичане и американцы в наш лагерь, ходили, осматривали, сочувственно выслушивали наши требования и уезжали, ничего не сделав. В разговоре они несколько раз намекали нам, что мы, мол, здоровые люди и могли бы вступить добровольцами в английскую армию или же рабочими в английские саперные отряды. Словом, им нужны рабочие руки и солдаты.

Раз как-то приехали американские квакеры и привезли на грузовиках гражданскую одежду: подержанные пальто, пиджаки, брюки, обувь. Мы несколько приоделись. Они же прислали сгущенное молоко, рис и сахар. Все это американцы сделали так, как они обычно делают в отношении заключенных американских тюрем. Не хватало только очередной раздачи библий, но репутация «коммунистического лагеря» освободила их от этого.

Из Алжира до нас доходят вести: демократические элементы устраивают митинги и собрания, на которых требуют освобождения политических заключенных и закрытия концлагерей. Народные делегации много раз обращались к Дарлану и Жиро. Но, хотя и Дарлан и Жиро уверяли делегатов, что это будет сделано, на деле все оставалось по-прежнему. Англо-американские власти в эти дела «не вмешиваются».

Сегодня алжирские газеты публикуют приказы и декреты Жиро о восстановлении Республики и отмене всех законов правительства Виши.

24 марта. В Алжире идет борьба за наше освобождение. Но фашисты еще сильны и не хотят выпускать нас из своих когтей, несмотря на то что им самим грозит опасность. До чего же эта банда нас ненавидит!

27 марта. В лагерь неожиданно приехали два коммуниста-депутата из Алжира, из числа 27-ми освобожденных ранее. В 2 часа в лагерь пришел Кабош, с ним двое штатских. [213] Оба сердечно пожали руки и пошли с нами в бюро форта. Один оказался депутатом от Парижа Демуа, другой от департамента Севера Мартель. Я приветствовал их от имени русской группы и объяснил, что французские власти в Алжире не хотят освобождать нас до репатриации.

5 апреля. Сегодня приехали автомобили и на них английские военные бывшие бойцы интербригад в Испании. Они предъявили документы на освобождение некоторых испанцев и увезли их под носом у ничего не понимавшего Кабоша.

8 апреля. Из лагеря уезжает к англичанам целая группа завербованных ими «пионеров» военных рабочих. И к нам вечером арабы привели трех русских, присланных из другого лагеря. Это бывшие белоэмигранты, прослужившие по 15 и 20 лет в Иностранном легионе в Африке. В награду французы посадили их в концлагерь и даже лишили пенсии. Легионеры эти горькие пьяницы. Мы их в нашу группу не приняли, и на другой день их отвезли обратно в тот лагерь, откуда они приехали.

11 апреля. Нам разрешили ходить в город за покупками. Хлебный паек увеличен до 400 граммов в день. На первый раз с нами за покупками пошел сам Гравель и из кожи лез вон, чтобы мы достали все, что нужно.

15 апреля. Из лагеря пришел араб с запиской от Кабоша. Меня вызывают к нему. У меня почему-то екнуло сердце, мелькнула мысль вдруг освобождение? Увидев меня, Кабош встал, первый поздоровался и сказал:

Господин доктор (раньше он называл меня просто по фамилии), я получил телеграмму о вашем немедленном освобождении. Вы свободны с этого момента и можете ехать куда вам угодно. Вы довольны?

Я обомлел, но сдержал себя и сказал, что поеду в Алжир. Кабош заявил, что завтра приготовят мне все бумаги. Я пошел в лагерь прощаться с товарищами. А там уже все знали о моем освобождении. Собралась толпа испанцев, все поздравляли, жали руки. Я шел, как во сне, глупо улыбаясь. Потом вернулся в город, купил вина, соленой рыбы и понес все это в Кафарелли. Часовые-арабы изумленно на меня смотрели я шел без стражи. [214] Вероятно, Кабош дал им приказ обо мне. В Кафарелли все наши товарищи тоже узнали о моем освобождении от араба-солдата и чуть не задавили меня в объятиях. Сварили суп из риса, привезенного нам американцами

Годы лагерной жизни кончились. В эту ночь я заснул лишь на рассвете...

Утром пошел в лагерь за деньгами и документами. Товарищи устроили для меня душ. Испанцы разгладили мне шляпу, костюм. Гризар, секретарь Кабоша, не удержался, чтобы не сделать очередной пакости. Написал бумагу, в которой говорилось, что «именуемый Рубакиным» (le nommй Roubakine) освобожден и едет в Алжир. Таков официальный французский тюремный термин, особо унижающий заключенного: его не называют «мсье», как принято во Франции, а просто «именуемый», как будто фамилия человека под сомнением.

Трудно расставаться с товарищами, столько лет прожили вместе бок о бок. Уложил вещи, роздал что мог. Всю ночь провел вместе с небольшой группой друзей, в маленькой комнатушке рядом с залами. Устроили ужин я опять купил в городе вина, рыбы, консервов, фиников. Разговаривали, шутили, вспоминали прошлое, пели. В час ночи за мной пришел Гравель. Он уже купил для меня билет на автобус до Алжира. За билет с меня в лагере тоже вычли деньги. Я пошел в город с товарищем, которому разрешили меня сопровождать. Мрак был полный, какой бывает только в Африке. Мы зашли в кафе и напоследок выпили. Автобус прибыл в темноте. Арабы тоже пытались в него пролезть, грубо толкались. Гравель расчищал мне дорогу, кричал на арабов. Я сел в автобус. Уже светало, машина быстро покатила в предрассветном полумраке. Мы ехали через африканскую пустыню к Алжиру, к свободе.


Будьте здоровы!
 
  • Страница 1 из 1
  • 1
Поиск: